— Езда будет трудная! — проговорил Филипп мрачно, как бы отвечая на раздумье Лутошкина…
В два часа дня Филипп, Никита и Семка вышли с Внуком на Башиловку и медленно повели его на бег. На Ленинградском шоссе праздничные толпы расступились, давая дорогу, и Никита слышал восхищенные возгласы, обращенные к его лошади. И каждый раз, расслышав такое восклицание, ему хотелось остановиться и поговорить, объяснить всем этим нарядным и незнакомым московским людям, что лошадь эта — его, Никиты Лыкова из Шатневки, и что ведет ее он, хозяин, на бег за призом, но Филипп был суров и покрикивал:
— Ты по сторонам не глазей — под трамвай попадешь!
И Никита торопливо подбирал поводья и пугливо озирался на проходившие трамваи. Войдя на беговой круг, Никита и Семка остановились, изумленные невиданным зрелищем ипподрома. Трехъярусное здание трибун, как огромный улей, у которого отняли одну из стенок, копошилось тысячами людей и глухо гудело… Где-то звонил колокол. Играла невидимая музыка. По круговой ровной дорожке проносились нарядные лошади в легоньких колясках. Колеса сверкали металлическими спицами.
Все это напоминало Семке цирк на ярмарке, не было только каруселей. Проводя Внука по черной дорожке мимо трибун, Никита растерянно озирался по сторонам и, когда взглядывал на тысячные толпы справа, у него захватывало дух — Внук, Семка и он, Никита, были у всех на самом виду… Бесчисленное множество народу смотрело на них.
И от этого мысли Никиты стягивались в крепкий, тугой узелок точного и краткого противопоставления Москвы и Шатневки. Он, Никита Лыков, серый Внук, Семка — это Шатневка; а справа весь этот улей — Москва.
Шатневка шла, а Москва смотрела.
И Никита, оглядываясь на выступавшего за ним жеребенка, шепотом ободрял его:
— Ништо, ништо, Внучек, а ты иди-и, иди, ништо!
Филипп тронул Никиту за руку и указал на быстро мчавшуюся маленькую гнедую лошадку, управляемую наездником в малиновом камзоле:
— Каверза… С ней твоему жеребенку бежать… Видишь?..
Никита враждебным взглядом проводил уносившуюся по желтой дорожке соперницу серого Внука, а Семка, прикинув в уме Каверзу запряженную в воз со снопами, презрительно сказал:
— Рази это лошадь?! — Потом шепотом спросил отца: — Папань, а почему на кучере визитка красная? Из флажка сшил?
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В отличие от случайной публики второго яруса, где помещались ложи, зрители, заполнявшие дешевые места, были в огромном большинстве завсегдатаями ипподрома; почти все они знали друг друга, знали всех наездников и лошадей, помнили за десятки лет беговые программы и разговаривали между собой на том специфическом языке лошадников, который для человека, попавшего на бега впервые, был почти непонятен и казался языком заговорщиков. У каждого из них, помимо знания лошади и наездника, были еще свои, особые, секретные приметы, помогающие им угадывать: выиграет или нет данная лошадь.
— Ты, главное, смотри за его ногой! — называя имя наездника, таинственно шептали они не посвященным в тайны ипподрома новичкам. — Если на повороте спустит левую ногу — значит, подает знак, кому надо, в публике, чтобы заряжали на него, потому самим им строжайше воспрещено играть в тотализатор… А вон Яшка — у того вся механика в хлысте! Ты только примечай: как хлыст назад — значит, не приедет, а ежели торчком — ставь, все одно как в банк!..
И ставили сами и яростно ругали и освистывали наездников, проиграв. А проигравшись, опускались во второй ярус и, выудив привычным глазком из толпы какого-нибудь новичка с деньгами, не знающего ни лошадей, ни наездников, с назойливостью прилипали к нему. Отводили в сторону и с таинственным лицом, скороговоркой шепотом говорили:
— Есть верная лошадь… Дармовой заезд!.. Как в банке, получите!
И если жертва высказывала недоверие или сомнение, отходили с неподдельным огорчением на лице, как бы говоря всем своим видом:
«Ах! Деньги сами в карман лезут, а он?!»
И подходили снова и в самое ухо бросали:
— Дар-ром, понимаете, даром. Шагом приедет!
Если лошадь выигрывала — получали определенный процент, а если проигрывала — бесследно исчезали…
На нижней скамье третьего яруса, у самой стены сидел Аристарх Бурмин. Не пропуская ни одного бегового дня, он приходил всегда заблаговременно и занимал всегда одно и то же место. Его постоянным соседом был бритый толстяк с полевым биноклем на шее. Он так же, как и Бурмин, никогда не опаздывал к началу бегов и уходил последним. Не раз он пытался заговорить с Бурминым о лошадях, наездниках, о погоде, но Аристарх Сергеевич Бурмин не удостаивал ответом соседа неизвестного происхождения. Сидел выпрямленно, как деревянное божество, опираясь на трость, и, казалось, ничего не замечал и не видел, кроме бегового круга внизу и проносившихся взад и вперед лошадей. Не отвечал и на поклоны Сосунова, расхаживавшего внизу перед решеткой в элегантной светлой шляпе и брюках в клеточку. (Сосунов знал в лицо всех бывших коннозаводчиков и владельцев и, хотя и не был ни с кем из них знаком, считал своим долгом раскланиваться с ними, называя их по имени и отчеству). Когда перед пятым заездом на круг выехал на гнедой Каверзе Синицын, толстяк с биноклем заелозил по скамье и, не выдержав, сделал попытку заговорить с Бурминым:
— Обратите внимание на темп хода! Какая согласованность движений! Изумительная кобыла! Ее мать, телегинская Тина, не знала проигрыша. По грязи была свободно без сорок.
— В две восемнадцать, а не без сорок! — поправил голос сверху.
Толстяк с необычайной живостью повернулся к говорившему:
— В две восемнадцать! Ну, вот видите! В две восемнадцать по грязи!.. Вы знаете, когда Николай Васильевич Телегин умер, ее мать, Тину, вели за гробом.
— Поганой метлой таких лошадей гнать с ипподрома! — скрипнул вдруг Бурмин, ни к кому не обращаясь и продолжая смотреть вниз.
— Это Каверзу-то? — стремительно повернулся к нему толстяк. — Вы о Каверзе говорите? Ее гнать с ипподрома?
Бурмин не удостоил его ответом. Наверху засмеялись.
А кто-то сказал:
— Поганая-то она поганая, а игра вся на нее! Сейчас своими глазами видел — свояченица Синицына зарядила в десятирублевых пять билетов…
Толстяк с биноклем посмотрел на говорившего и стремительно сорвался с места. Протискавшись к трехрублевой кассе, он сунул скомканную, задолго приготовленную трешницу в окошко:
— Первый номер, пожалуйста!
Каверза шла под первым номером.
Получив билет, он вернулся на место и добродушно, успокоенно заговорил снова с Бурминым о достоинствах маленькой гнедой кобылы. Бурмин молчал. Смотрел вниз на усыпанную желтым песком беговую дорожку, и у него вздрагивала черная великолепная борода.
Стоя спиной к решетке, Сосунов в поклоне Бурмину еще раз приподнял свою элегантную светлую шляпу…
Никита и Семка стояли внизу, в членской.
Солнечный тихий день привлек в это воскресенье на ипподром тысячи народу. В безоблачной синеве над беговым кругом мощно рокотали моторы аэропланов: на хорах трибун весело звенела музыка; гудела толпа; на внутреннем кругу, в клумбах и газонах, били фонтаны, а цветные пятна шелковых камзолов наездников и удары судейского колокола, возвещавшие начало заездов, сообщали особую красочность и волнение яркому, нарядному солнечному дню. И Никита и Семка с жадностью замечали каждую мелочь этого невиданного зрелища, и были оба похожи на детей перед витриной игрушечного магазина. Но с того момента, когда на кругу появился малиновый камзол Синицына, все внимание Никиты устремилось к нему. Он хорошо разглядел его круглое, краснощекое лицо и запомнил на всю жизнь. Запомнил и лошадь. Маленькая, гнедая, с прицепленным к седелке первым номером, заложив уши, она проносилась мимо пулей и напоминала заводную машину быстрым и четким перебором ног. Никогда не видавший беговых лошадей, Никита инстинктивно угадывал в ней серьезную соперницу своему серому Внуку. И каждый раз, когда малиновый камзол появлялся перед ним и Семкой, в его сердце скатывалась крупная капля тревоги за Внука…
Лутошкин выехал на Внуке после всех. Проезжая близко к решетке, он весело посмотрел на Никиту и кивнул ему головой. На Лутошкине был синий шелковый камзол и белый картуз. Серый Внук с белыми бинтами на ногах и гордо вскинутой головой показался Никите необыкновенным и чудесным. К седелке у него была привешена дощечка с цифрой шесть.
Рядом с Никитой стоял человек в больших очках и, смотря на проезжающих мимо лошадей, что-то отмечал в программе. Никита тронул его за рукав и, указывая на Внука, проговорил:
— Наш жеребенок-то!.. Мой! Внучек!
Человек в очках посмотрел на Никиту, потом на Семку и ничего не ответил.
— На прыз побежит ноне… Шатневские мы! — добавил Никита.
Перед тем как из судейской беседки прозвучал колокол, призывающий соперников, Лутошкин уехал на другую сторону круга, выпустил Внука оттуда в резвую, разогревая его. Толпа в трибунах глухо загудела. Никита расслышал в этом гуле одобрение своему питомцу, и затопившая его гордость выплеснулась в новой попытке заговорить с человеком в очках:
— Жеребенок-то наш, мой!.. Никита Лыков-то я самый и есть, из Шатневки!..
В это время сверху упали резкие удары колокола. Человек с красным флагом, стоявший по другую сторону беговой дорожки на деревянной трибуне, как для ораторов, вскинул флаг на плечо и зычно крикнул:
— На мес-та-а-а!..
Шесть лошадей, словно дрессированные, разбившись на две группы, по три в каждой, крупной рысью прошли мимо Никиты влево, каждая группа по противоположной стороне дорожки. Серый Внук шел первым в дальней от Никиты группе. У Лутошкина было сосредоточенное и, как показалось Никите, злое лицо. Проехав до того места, где на дороге стоял человек с бумажкой в руках, все шесть лошадей повернули и стремительно ринулись вперед, причем Лутошкин очутился крайним к решетке, за которой густо грудился народ.
Поравнявшись с трибуной, на которой стоял человек с красным флагом, серый Внук заскакал. Сверху тотчас зазвонил колокол, и опять все шесть лошадей, в том же порядке, как и в первый раз, прошли перед Никитой.