— Я не про это, Николай Егорович; касательно характера определить можно по почерку, если кто понимает, злобный, например, аль снисходительный, или, например, семейное положение…
Пеньков посмотрел на росчерк, проткнувший бумагу, хотел что-то сказать, но не сказал и вдруг задумался. Отошел к окну и долго смотрел на улицу. А секретарь продолжал:
— Один раз, помню, старший писарь дает ему письмо и говорит: «Расскажи, какой характер и положение у особы, от которой письмо это». Вот он взял письмо, смотрел, смотрел и говорит: «Очень легкомысленного положения ваша особа, Евлампий Федорович, а как вы мое начальство, больше ничего сказать не смею, только предупредить должен: больна она венерической болезнью, и вам надоть в околоток к фельдшеру на осмотр идти…»
— Поставлю я обязательно телефон между станцией и исполкомом, — прервал неожиданно Пеньков, секретаря, — буду разговоры разговаривать телефоном. Доклад надо писать, а тут изволь, ехать на станцию!..
— С телефоном оно, конечно, хлопот меньше, — отозвался секретарь, — и смелость для выражения появляется, когда личности не видишь!
— Нешто не ехать? — раздумчиво проговорил Пеньков, повертываясь к секретарю.
Секретарь в ответ пробормотал неразборчивое и уткнулся в лежавшие перед ним бумаги.
Пеньков перечитал еще раз записку:
«ПРЕДСЕЖТЕЛЮ ШАТНЕВСКОГО ВОЛИСПОЛКОМА
с получением сего предлагаю вам немедленно прибыть на станцию в штаб отряда по срочному служебному делу.
Командир N отряда Гобечия».
— У нас тоже срочные дела есть, — хмуро проговорил Пеньков и сунул записку в боковой карман френча, увидя в окно подъезжавшего к совету Никиту.
Через несколько минут, будоража собак и кур, он уже ехал к станции. Когда выехали из последнего узкого проулка с покосившимися темными избами на лысый бугор, с которого была видна, как на блюде, вся станция, Никита придержал лошадь и, вытянув кнут, воскликнул:
— Чисто ярмонка!
Пеньков и без восклицания Никиты все увидел сразу: и длинный состав красных товарных вагонов, и множество народу там, и отдельные фигуры, спешащие по займищу от села к станции и обратно… Как раз в этот момент откуда-то сзади выскакал всадник в малиновой фуражке и красных штанах на горбоносой злой лошадке, поравнялся, заглянул в лицо Пенькову и стремительным гнедым комочком покатился под гору, к станции…
Пеньков узнал в нем привезшего служебную записку. Отстегнув светлую перламутровую пуговицу, величиной в пятак, вынул из кармана записку и начал рассматривать штамп и печать… А потом сказал Никите:
— Кисет позабыл с табаком.
Никита осадил Лесть и недовольно спросил:
— Возворачиваться?
Пеньков ответил не сразу. Смотрел вперед, вниз, через займище, на длинную ленту вагонов и молчал. Записку держал в руке.
И глухо приказал:
— Трогай!
Куда трогать — не объяснил. Никита поехал под гору, к станции, но, когда спустились на займище, Пеньков ткнул его в спину.
— Куда ты?! Говорю, кисет позабыл, говорю, назад поворачивай!.. Русским языком говорю, кисет позабыл…
Никита круто повернул обратно. И не доехали до горы, как Пеньков передумал:
— Валяй к станции!.. Все равно!.. Небось угостят папироской?
С запиской в руке сидел выпрямленно Пеньков и смотрел на быстро приближавшуюся станцию. Так с запиской и с незастегнутым карманом он прошел через грязный пустой вокзал на платформу, пересек рельсы, растолкал толпившихся на путях баб и очутился перед вагоном с некрашеной дверью и приставленной к ней лесенкой.
Человек в папахе стоял на лесенке и смотрел на него. Широкая фигура загораживала дверь и надпись на ней. Были видны только из-за спины его две последние густые черные буквы:
«АБ»
— Который тут товарищ Гобечия? — спросил у него Пеньков, взглянув на записку.
— Здесь, — ответил человек в папахе и скрылся в вагон.
В хвосте состава, в одной из групп девок и красноармейцев, пиликала гармоника плясовую, были слышны веселые вскрики танцоров и присвист. Пеньков посмотрел туда, оглянулся назад, поправил у пояса наган и спросил стоявших у штабного вагона красноармейцев:
— На Краснова дуете, братишки?
Никто ничего ему не ответил.
— Куревом не богаты? — спросил он, помолчав.
Один из красноармейцев достал пачку папирос и протянул ему. Закурить Пеньков не успел. Дверь вагона открылась. Вышел человек в папахе. За ним — смуглый красавец в шинели внакидку. Человек в папахе спустился вниз и стал сбоку Пенькова. Из-под шинели красавца пылали ярко-малиновые рейтузы. У него были черные молодые усики над капризным ртом и резкий гортанный голос.
— Председатель волисполкома Пеньков? — отрывисто спросил он, быстрыми глазами осматривая Пенькова, и сел на верхней ступени лестницы.
— Он самый! — ответил Пеньков, роясь в карманах. Не найдя спичек, посмотрел кругом в надежде, что кто-нибудь даст ему спичку. Папиросу держал в левой руке, с ней и записку.
Смуглый красавец сунул в карман руку. Пеньков взял папироску в рот и ближе подошел к лесенке. Вместо спичек красавец вынул какую-то бумажку, заглянул в нее, потом на Пенькова и резко спросил:
— Зачем взятки берешь?
Словно ударили его сверху по голове — Пеньков втянул голову в плечи и метнул вокруг водянистыми глазами. Вынул изо рта папироску и усмехнулся. И деланно-грубовато проговорил:
— Спрашивай еще чего? Разом отвечать буду! Не впервой! Я, товарищи, к эдаким оборотам привычный.
Сзади Пенькова зашушукались. Он оглянулся. Заметил в толпе несколько пожилых знакомых крестьян и, подойдя в упор к лесенке, вполголоса проговорил:
— Об этом, товарищ, разговор по-секретному надо вести! Тут дело не простое, а государственное, разреши в вагон подняться…
— Зачем взятки берешь? — снова выкрикнул красавец и, заглядывая в записку, продолжал:
— В сентябре, на Воздвиженье, у Андрея Воронина забрал два куска холста, середку ветчины, у Аграфены Уваровой из сундука полусапожки новые со шнурками, отрез сатинету да вельвет синий…
— Где здесь Уварова Аграфена? — отрываясь от записки, громко спросил он.
Подталкиваемая десятком рук к вагону, из толпы вышла робко молодая баба, одетая не по-праздничному. Пеньков свирепой выразительностью глаз отодвинул ее назад.
— Ты Аграфена Уварова? — протянул к ней руку красавец.
— Я самая, — чуть слышно ответила баба, снова выдвигаясь вперед. И потупилась и замолчала, чувствуя на себе взгляд Пенькова.
— Ну, рассказывай, Аграфена, — громко сказал Пеньков, — должна отвечать, когда спрашивают. Рассказывай, кто научил революционную законность хаять, ну?..
Аграфена вскинула на него исподлобья быстрый взгляд.
— Башмаки брал у тебя? — пристально смотря ей в лицо, спросил начальник эшелона.
Аграфена молчала, оглядываясь назад на шушукающихся девок, и старалась не глядеть на грозного начальника в красных штанах.
— Гавари, ну зачем малчишь?
Словно от толчка, Аграфена подвинулась на шаг вперед, раскрыла рот, но не могла выдавить из себя ни одного слова.
— Брал?
Аграфена молчала. Испуг и растерянность на ее лице постепенно сменялись тупым и безнадежным равнодушием. Пеньков кашлянул и вызывающе посмотрел на толпу. Лицо Аграфены сказало ему, что теперь она уже не заговорит. Но тут из толпы выдвинулся Никита, мрачный и решительный. Он близко подошел к лесенке, на которой сидел начальник эшелона, и, повертываясь к Аграфене, проговорил:
— Не бойсь, Аграфена, сказывай всю правду начисто. Все село знает про это, подтвердить кажный может такое дело.
В толпе позади Аграфены загудело и зашевелилось.
— Сказывай, Аграфена.
— Не бойсь, сказывай.
— Говори начисто.
— Житья от него нету…
— У хлыста кадку меду отобрал.
— Сладость любит.
— Холсты у Самохина…
— А френч на ем чей?
— Не бойсь, Аграфена, постоим за правду.
Жадно собирая все эти возгласы, Аграфена метнулась по лицам и вдруг, сразу очутившись у самой лесенки, заголосила:
— Заступись хоть ты, кормилец, житья нету!.. Все вычистил, самая я и есть Аграфена, на одной улице с им, окаянным, живу! Прикажи ты ему хоть полусапожки вернуть, разутая хожу, да вельвет чтоб отдал!.. Сатинет, шут с ним, пущай пропадает!.. Заступись, родимый, прикажи вернуть…
— Зачем женщину грабишь? — вскрикнул красавец. — Ты не знаешь, как называется из сундука брать? Не знаешь?! Я тебе скажу, как называется… «У Степана Коновалова, — начал читать он по записке, — отобрал суконный френч коричневого цвету, пуговицы к нему нашил светлые, а френч этот остался от сына Петра, убитого на красном фронту…»
Десятки глаз устремились к френчу на Пенькове. Пеньков застегнул карман перламутровой пуговицей и что-то хотел говорить, но огромный человек в папахе, подпиравший могучим плечом вагон, откачнулся, словно дернули состав, и мрачно, в упор подошел к Пенькову:
— Какого флота?
— Балтийского.
— Корабля?
— «Авроры».
— Служил кем?
— Матросом.
Человек в папахе ухмыльнулся и быстро взглянул на командира эшелона.
— А кто командиром в семнадцатом был?
Пеньков потупился.
— Ну, сказывай! — насмешливо проговорил человек в папахе. — Обещал разом на все отвечать… Ну?
И тут вышел из толпы, грудившейся позади Пенькова, молчаливый Никифор Петрович и твердо проговорил:
— И не матрос он, а острожник уголовный! Советской власти от него первый вред и пагуба.
После его слов вдруг стало тихо, и было слышно, как по другую сторону вагона чирикают воробьи и как капает с крыши… Никифор Петрович обвел всех упорными черными глазами и уже потянул в себя воздух, собираясь сказать что-то самое важное, но в этот момент Пеньков упал вдруг на колени перед лесенкой и вытянул вперед, вверх, к красавцу в малиновых рейтузах, руку с незакуренной папироской… Папироска дрожала в пальцах и была словно живая.
— Това-арищ!.. Виноват!.. Товарищи-и-и!..
Без сопротивления он дал сорвать с себя наган человеку в папахе. Приполз на коленях к нижней ступени лестницы и закричал истошным голосом: