9
К этому времени Эрнст Иванович остался один. Его жена, Лариса Тиграновна, умерла от тяжелой болезни. Я знал ее. Она была из рода карабахских князей, и в доме Сафоновых часто можно было увидеть гостей с Кавказа. Они всячески выказывали свое почтение княжне. Как-то я попал на шашлык, приготовленный этими самыми гостями. Это был настоящий кавказский праздник — с дымящейся бараниной, особыми специями и отборным коньяком. Тостов я там наслушался на три года вперед.
Лариса Тиграновна была искусствовед, в доме на стенах висело много картин, и я бродил по нему как по художественной галерее.
— Писательских портретов маловато, — вышел из соседней комнаты Эрик.
— Писатели редко бывают фотогеничны, — хмыкнул я.
— Особенно хорошие, — согласился Сафонов. — Я, между прочим, в общежитии Литинститута в одной комнате с Рубцовым жил. Вот он портреты любил.
— Какие портреты?
— Классиков. Однажды снял со стен в красном уголке портреты Пушкина, Толстого, Достоевского, Чехова, принес в комнату, расставил на стульях, водрузил на стол бутылку водки и стал чокаться с каждым портретом по очереди. "С товарищами выпиваю", — объяснил он коменданту.
— Выгнали?
— Его несколько раз выгоняли. Чем лучше поэт, тем хуже он себя ведет.
Это я знал. Но знал и то, что для попадания в классики одного выпивания с ними мало.
— Рубцов в классики вряд ли попадет, — угадал ход моих мыслей Эрик.
— Лицом не вышел?
— Скорее своей сермяжностью. Как он сам написал, сейчас на нас напали "иных времен татары и монголы".
— Неужели все так плохо?
— Еще хуже.
Сафонов махнул рукой и ушел к гостям.
Я остался размышлять перед картинами.
Кроме Сафонова, квартиры в деревянном доме получили критик Евгений Осетров, поэт Валентин Сорокин, прозаик Арсений Ларионов и драматург Юлиус Эдлис. Причем последнему досталась одна комната вместо двух, и скоро он из своего чулана, как называли некоторые его квартиру, уехал.
После смерти жены свое жилье в Москве Эрик оставил дочке и переселился во Внуково. Утром он уезжал на служебной машине в газету, поздно вечером возвращался.
— Как ваши домочадцы? — спросил я, встретившись с ним в субботу в буфете.
— А что? — покосился на меня Эрик.
— Как они без вас?
— Нормально, — пожал Сафонов крутыми плечами. — Кот сам по себе живет. Мери следит за порядком в доме. А попугай на ней ездит.
Действительно, я не раз видел, как попугайчик, вцепившись коготками в шерсть собаки, сидел на загривке и долбил по нему, если Мери бежала не в ту сторону.
— Все как в жизни, — сказал я, наблюдая за неразлучной парочкой. — Интеллигенты никого ни в грош не ставят.
— У нас Том интеллигент, — возразил Эрик. — И даже не интеллигент — английский аристократ.
— Ладно, — согласился я, — аристократы тоже никого в упор не видят. Народ работает, а прихвостни ездят на чужом горбу.
Мери громко залаяла. От старости она почти облысела, и когти попугая, вероятно, причиняли ей боль.
Любимцем Эрика, конечно, был кот Том. Но это и немудрено, он был большой, важный, настоящий черно-белый английский лорд.
— Тим Тома не гоняет? — спросил я.
— Он его не замечает. В первый же день встретились на узкой дорожке и разобрались, кто есть кто.
— Вы это видели?
— Нет, но у Тима до сих пор морда расцарапана. В сторону Тома даже не смотрит.
Заорал попугай. Мери все же удалось стряхнуть его с себя, и попугай с воплями бегал за ней, стараясь вскарабкаться на спину.
— Хорошо, у них еда разная, — сказал Эрик. — Была бы одинаковая, Мери давно бы с голоду умерла. Уже и так плохо видит.
— У моего Троши тоже отвратительный характер.
Я подставил попугаю палец. Тот впился в него, стараясь прокусить до крови.
— Наглец, — вздохнул Эрик. — Не был бы членом семьи, Том с радостью его бы сожрал.
На чердаке деревянного дома для писателей, желающих поработать в уединении, сделали кабинеты. С моей точки зрения, они были больше похожи на клетки. Из нашего коттеджа кабинет себе взяли Файзилов и Иванченко, но работал в нем один Файзилов. У меня вообще было подозрение, что он единственный писатель во Внукове, кто здесь пишет.
Я тоже пытался писать, но для меня в нашем Доме было слишком много отвлекающих моментов. Зимой ходил на лыжах и сумерничал с Эриком. Летом собирал грибы и ягоды, рыбачил и рвал на лугу ромашки. Мне нравился их горьковатый запах. В мае на пригорке, на котором когда-то стоял особняк Абрикосова, было полно сирени разных оттенков. На нашей территории отчего-то больше было персидской сирени, которая зацветала в июне.
— На самом деле она не персидская, а венгерская, — сказала мне Алена.
— Это ведь не одно и то же, — заперечил я. — Где Персия, а где мадьяры.
— Венгерская, — уперлась жена.
Она вообще любила спорить по пустякам. Но я к этому относился снисходительно. Хочет венгерскую, пусть будет венгерская. Тем более она отличалась от обычной сирени и цветом, и запахом.
Лично мне больше нравилось слово "персидская". Сразу представлялся жгучий взгляд черных очей, сопровождаемый стыдливым румянцем на матовых ланитах. Одним словом, "Гюльчатай, открой личико". Ну и стихи про Шаганэ все знали.
Постепенно я выяснил, что на территории нашего Дома росла не только персидская сирень. У деревянного коттеджа было полно вишни и калины. В кустах шиповника возле буфета можно было набрать рыжиков, под лиственницами — маслят, а под соснами и березами у пятого коттеджа — боровиков. Среди осин, вымахавших за моим коттеджем, попадались подосиновики. А внизу, рядом со спортплощадкой, я собирал и белые, и подберезовики с черными шляпками, и лисички, и те же подосиновики. Словом, грибов здесь хватало, что, конечно, не способствовало появлению добротных произведений отечественной литературы. Внуковским насельникам не было никакой нужды ходить за грибами в лес, — они и не ходили. Мы с Жорой были исключением, граничащим с блажью.
Но что здесь начиналось, когда шли опята!
Волны опят, прокатывавшиеся по лесу, были, конечно, разной величины, но в какой-то год обязательно случался девятый вал, и тогда практически каждый пень обрастал грибами. Опята на березах были со светло-коричневыми головками, толстоногие, с нежной плотью. На дубах они гораздо темнее, плотнее и с явственным зеленым оттенком. Еловые опята отличались тонкой ножкой, коричневой шляпкой и каким-то бравым видом. Впрочем, у всех молодых опят был дерзкий вид, они перли из всех узлов, щелей и отверстий ствола или пня, и не нагнуться за ними было нельзя.
Во время этого девятого вала опята сползали с деревьев и стремительно разбегались по земле, цепляясь за любой корешок или щепку. Они рассаживались на ней плотными многоголовыми семьями. Выстраивались дуэтами. Выскакивали под ноги по одному. Но в любом случае их было неимоверно много. Через полчаса, в крайнем случае через час кошелка любого размера наполнялась с горкой, и грибник, со стоном разогнувшись, отправлялся домой. А опята подмигивали ему вслед, хихикали, корчили рожи — в общем, веселились как могли. Это был их праздник.
Через неделю тугощекая молодежь превращалась в лопухи. Грибы чернели, разваливались, из-под шляпок с басовитым гудением вылетали объевшиеся жуки.
— А ты знаешь, чем пахнет молодой опенок? — спросил меня Цыбин, которого я встретил на выходе из леса.
— Знаю, — кивнул я. — Но эти уже не пахнут.
В корзине Цыбина опята-лопухи лежали вперемешку с груздями. Их в этот год тоже высыпало несчетно.
— А я их солю сырыми, — сказал о груздях Цыбин. — Накидал в кастрюлю, посолил, накрыл марлей, через неделю отличная закуска. Старшине такая и не снилась.
— Он вообще не пьет, — пожал я плечами.
— Раньше пил как сапожник.
Пьющего Старшину я не знал, это было задолго до моего призыва в писательскую армию. Но сам Николай Иванович не скрывал, что был грешен.
— Однажды проснулся поутру, — рассказывал он мне, — сердце из груди выскакивает. Если вот сейчас не выпью — помру. Смотрю, на подоконнике бутылка. Неужели, думаю, вчера не допили? Налил в стакан и залпом. И все.
— Что "все"?
— Потерял сознание. Там ведь не водка была.
— А что?
— Жидкость для мытья окон. В больнице доктор сказал, что, если бы не проспиртованное нутро, тут же умер бы. А так очухался.
— Дела... — почесал я затылок.
— Меня Эмма спасла, — взялся двумя пальцами за пуговицу на моей куртке Старшина и стал ее выкручивать. — Сначала увезла в санаторий, потом к себе в Литву. Да я и сам понял, что надо завязывать.
— Ты идешь или не идешь? — позвал Старшину со скамейки перед буфетом Костров.
— Иду.
Старшина и Костров каждый день играли в подкидного дурака. Счет у них был пятьсот семьдесят три на пятьсот тридцать семь.
— А в чью пользу? — спросил я Эмму, жену Николая Ивановича.
— Этого даже они не знают, — махнула рукой Эмма.
Как истинная спасительница, она не замечала мелких слабостей мужа и на рыбалку разрешала ездить.
Для меня рыбалки без выпивки еще не существовало, но я к этому относился спокойно. Доживу до возраста Старшины или тестя, который тоже не употреблял во время священнодействия, коим для обоих была рыбная ловля, тоже не буду пить, думал я. Но до этого возраста было еще так далеко, что и рассуждать не о чем.
Однажды я набрал опят и стал их перебирать, сидя на диване в холле. На самом деле это было бессмысленное занятие, но мне отчего-то больше нравились опята с уполовиненными ножками.
— Вы это выбрасываете? — вышла из своей квартиры Татьяна Михайловна.
— Ну да, — посмотрел я на гору отрезанных ножек.
— Отдайте мне, я из них суп сварю.
Мне стало стыдно. Я сходил за миской, насыпал в нее с горкой грибов и постучал в дверь.
— Сварите лучше из этих, — передал я миску Тане.
— Ой, спасибо! — обрадовалась она. — Сейчас нажарю и Сандрика накормлю.
— У меня болит живот, — выглянул из-за маминой юбки Сандрик и скрылся.