Наума Цимеса, например, зарубили на той же комиссии, на которой приняли меня.
— Вступил? — подошел ко мне Наум, когда я с Адольфом Твороновичем и Иваном Мельниковым обсуждал проблему застолья.
Заранее покупать водку для застолья было нельзя. Тебя могли и не принять, хотя сам ты, конечно, знал цену себе и своим товарищам. Но случалось всякое, и даже гении не являлись на заседание приемной комиссии с бутылкой в кармане. "Успеем, — думали гении, — не говори гоп, пока не перепрыгнешь".
И вот они перепрыгивали, и выяснялось, что на столе ничего нет. А товарищи, и особенно те, кто давал тебе рекомендацию в Союз, уже стояли неподалеку и с удивлением рассматривали пустой стол. Никакие приметы их в этот момент не волновали. "Где водка? — изумлялись они. — Где колбаса или хотя бы селедка с соленым огурцом? Зря, совершенно зря писал я тебе рекомендацию, дорогой..."
— Сколько брать? — смотрел на нас страдальческими глазами Адольф. — Хлопцы, сколько брать водки? Наум, ты с нами? Тогда надо бутылок пять...
— Меня не приняли, — отчеканил Наум. — Между прочим, уже в третий раз!
— Да ну?! — вытаращились на него мы, хотя прекрасно знали, что именно Цимеса в Союз не приняли.
— Да! — с вызовом сказал Наум. — Имя у меня не то!
— У Адольфа то, — хмыкнул я.
Теперь все мы уставились на Адольфа.
— В детстве сильно били? — спросил я, понизив голос.
Адольф потупился. Чувствовалось, я наступил на самую больную его мозоль.
— Сам бы попробовал, — сказал Иван.
Они с Адольфом были старше меня лет на десять и хорошо знали, каково быть Адольфом в белорусской глубинке сразу после войны. Да я и сам догадывался.
— И как это тебя угораздило... — положил я руку на плечо Адольфа.
— Так ведь нас трое братьев было, — вздохнул тот. — Иосиф, Адольф и...
— Уинстон! — встрял Наум.
— Сам ты Уинстон, — посмотрел на него Адольф. — Франк! Иосиф Сталин, Адольф Гитлер и Франклин Рузвельт. Отец политикой интересовался. А мы все как раз перед войной родились.
— Ну да, — кивнул я, — вместе с пактом Молотова — Риббентропа. Тогда любого могли Адольфом назвать.
— Любого не любого, — пробормотал Наум, — а у нас Адольфов не было.
— Вот тебя и не приняли в Союз! — заржал Иван.
— В другой раз примут, — одернул я Мельникова.
Он был поэтом, а поэтам многое прощалось, тем более слабое знание истории.
Но следует сказать, что Цимеса в Союз писателей не приняли ни в другой раз, ни во все последующие. Он регулярно подавал заявления в приемную комиссию и так же регулярно получал черные шары при тайном голосовании.
— Опять? — участливо спрашивал я, встретив Наума на Ленинском проспекте.
Все случайные встречи в Минске происходили только на Ленинском.
— Сказали, в следующий раз примут, — вздыхал Наум. — Издам новую книгу — и вступлю.
— А зачем тебе Союз? — на всякий случай интересовался я.
— Из принципа! — горделиво вздергивал голову Наум. — Писал бы я на белорусском, небось приняли бы.
— Непременно, — соглашался я.
Хотя и здесь у меня были сомнения. Во-первых, не таким простым делом было выучить белорусский язык. Во-вторых, качество прозы Наума не сильно зависело от языка.
Шли годы. Грянула перестройка, за ней развалился Советский Союз. Наум, получив свободу передвижения, убыл на постоянное место жительства в Германию. В этой стране уважали людей, пострадавших от холокоста. Сам Наум от холокоста не страдал, но косвенно к нему был причастен.
Из Германии Цимес прислал в Союз писателей Беларуси заявление, чтобы его все-таки приняли в этот Союз. "В новой стране мы должны освободиться от химер прошлого", — написал он. Однако теперь Наума не приняли по формальному признаку — он не был гражданином Беларуси.
Совсем недавно я встретил Наума в редакции одного из минских журналов. Он прилетел из Франкфурта-на-Майне, я прикатил из Москвы, и мы, как истинные эмигранты, обнялись и расцеловались.
— Опять не приняли?! — поразился я, уловив оттенок скорбной тоски во взгляде Наума.
— Нет, — повесил он голову.
— Да этот Союз уже никому не нужен! — вскричал я. — Даже гонорары не платят, не говоря о творческих командировках.
— В этом журнале платят, — тихо сказал Наум.
— Небольшие, — оторвал глаза от рукописи один из редакторов журнала, издающегося, между прочим, на русском языке.
— Наум, это рок! — положил я руку на плечо соратника по перу. — А противостоять року человек не в силах.
— Ты уверен?.. — прошептал Наум.
На его черные глаза навыкате навернулись слезы.
— На все сто, — проглотил я комок в горле. — Да и толку, что нас тогда приняли. Ни Адольфа, ни Ивана уже нет с нами. А ты живешь...
Я хотел намекнуть Науму, что жизненные невзгоды его закалили и он еще покажет своим недругам кузькину мать.
— У меня в Германии скоро выйдет книга, — сказал Наум, — и я вступлю в местное литобъединение. Там много русскоязычных.
— Вступай, — покорился я.
6
Поселившись во Внукове, я понял, что здесь живут писатели, может быть, не первого ряда, но и не последнего.
В первом коттедже, например, проживали поэты Виктор Кочетков, Екатерина Шевелева и Анатолий Преловский, а также прозаики Николай Никольский и Лазарь Карелин. Кочетков был парторгом, Никольский — Героем Советского Союза, а Шевелева — подругой кремлевских властителей. По словам последней, она запросто входила в кабинеты не только обычных секретарей ЦК, но и Брежнева.
— Вашего Машерова я тоже знала, — сказала она мне.
— Он погиб в автокатастрофе, — кивнул я.
— Это была не простая автокатастрофа, — усмехнулась баба Катя.
— Диверсия? — удивился я.
— Конечно.
Возможно, я до сего дня пребывал бы в уверенности, что Машерова действительно убрали с дороги кремлевские кукловоды, если бы не знакомство с композитором Лученком. Его соседом по даче был второй секретарь ЦК Компартии Белоруссии Кузьмин.
— Который с Машеровым работал? — вспомнил я.
— Тот самый, — сказал Лученок. — Сейчас на пенсии, но по-прежнему большой человек.
— Он тоже считает, что Машерова убили?
— Пусть сам расскажет.
Игорь Михайлович позвонил по телефону, и мы направились к дому на соседнем участке.
Дом даже отдаленно не походил на царские хоромы. И даже не на царские.
— Скромно живут бывшие секретари, — сказал я.
Лученок промолчал.
Кузьмин был высок, строг и вальяжен. Даже сейчас было видно, что это настоящий коммунист-идеолог из когорты Суслова. Белорусские писатели его хорошо знали. Да и не писатели тоже.
Александр Трифонович встретил нас на пороге и провел к большому столу в гостиной. Хозяйка торопливо расставляла на столе тарелки с солеными грибами, огурцами и помидорами. На разделочной доске лежало тонко нарезанное сало.
"Мастерская работа", — подумал я.
— Прошу садиться, — достал из холодильника бутылку водки Александр Трифонович. — Вас интересует гибель Машерова?
— Вот его! — показал на меня пальцем Лученок.
— Не было никакой диверсии, — сразу взял быка за рога Кузьмин. — В восемь часов пятнадцать минут того дня у нас была рабочая планерка. На ней присутствовали Машеров, я и управляющий делами. Утвердили план мероприятий на день, и Петр Миронович сказал, что хочет съездить в Смолевичи, давно, мол, там не был. Он сел в машину и уехал, а я и управделами разошлись по своим кабинетам.
— Значит, никто не знал, что он туда поедет? — спросил Лученок.
— Никто. Кроме нас двоих, конечно. Но вы ведь не думаете, что...
— Не думаем, — хором сказали мы с Лученком.
Кузьмин разлил водку по рюмкам, мы выпили.
— Таким образом, подстроить эту аварию никто не мог, — строго посмотрел на меня Александр Трифонович. — Тем более спецслужбы. Мы бы о них знали.
Я кивнул. ЦК Компартии тогда действительно знал все.
Мы еще выпили по рюмке и разошлись.
— Хороший сосед, — сказал Лученок. — У меня с ним никаких конфликтов.
— Вероятно, он и с Машеровым не конфликтовал, — согласился я.
...Но самым загадочным жильцом первого коттеджа во Внукове была все же не баба Катя. Ее роль подруги первых лиц государства закончилась с развалом СССР. В последние годы она мирно собирала в нашем лесу подберезовики, причем получалось это у нее весьма неплохо.
— Вы когда-нибудь видели во Внукове Карелина? — как-то спросил я Вячеслава Иванченко.
— Нет, — покачал он головой. — Иногда дочка с внуком живут.
Это я и сам знал. Внук Сашка устраивал в своем коттедже представления, за которые пытался содрать с внуковских жильцов деньги. Но писатели народ тертый. Смотреть они соглашались, платить отказывались.
Так вот, Карелина во Внукове я не видел ни разу. Впрочем, вторым таким же писателем-фантомом был и Овидий Горчаков из четвертого коттеджа. Но к Горчакову претензий было все-таки меньше. В его квартире постоянно жили жена Олеся и внучки Катя и Соня. У нас их звали Катисонами, по аналогии с патиссонами. Причем внучки обещали стать хорошенькими особами, что впоследствии и случилось.
— Так мы тезки? — подошел я к Олесе в буфете.
— Нет, — засмеялась она.
— Но ведь Олеся.
— На самом деле я Аэлла, а Олесей стала под старость.
— Красивое имя, — отчего-то смутился я.
— Родители наградили, — вздохнула Олеся. — Но очень долго приходится объяснять, что такое Аэлла.
— И что это?
— Наверное, что-то вроде Аэлиты.
— Н-да, с именами иногда бывает, — согласился я.
Олеся мне нравилась. В принципе почти у всех внуковских писателей жены были красавицы, даже у Стекловского. Но Олеся и на их фоне выделялась умом, тактом и живостью.
А вот со Стекловским, жившим прямо подо мной, все было не так просто. Да, его Лида была хороша, но сам Игорь Иванович чаще всего оказывался несносен.
Чуть ли не в первую же ночь во Внукове меня разбудил громкий стук в дверь.
— Что-то случилось, — сказал я жене и пошел открывать.