Внуковский лес — страница 7 из 11

На пороге стоял Стекловский.

— Алесь, я хочу прочитать вам стихи, которые только что написал! — заявил он.

— А который час?

Спросонья я ничего не понимал.

— Около четырех, но это неважно. Слушайте!

— Я стихи на слух не воспринимаю! — остановил я его. — Вы можете показать мне напечатанный текст?

— Хорошо, сейчас принесу.

Стекловский исчез.

— Он всегда читает стихи соседям в четыре утра? — спросил я Алену.

— Наверное, только новеньким. Искандеров он ведь не будил?

— Нет.

Мы залезли в постель, но сон уже не шел.

— Скорее всего, дело в том, что мы земляки, — сказал я. — Землякам многое позволяется.

— Ты с ним и пить будешь?! — ужаснулась жена.

— Нет, пить — это слишком, — пробормотал я. — Да и не похож он на пьющего.

Около пяти утра в дверь снова забарабанили.

— Кошмар! — укрылась одеялом с головой Алена.

Я открыл дверь. Игорь Иванович сунул мне в руки листок.

— Сейчас можете прочитать? — спросил он.

— Сейчас не могу, — сказал я. — Надо осмыслить.

— Звонить лучше после обеда! — крикнул мне вдогонку Стекловский. — До обеда я сплю.

— Он много пишет? — сел я рядом с женой.

— По-моему, не очень, — высунула она голову из-под одеяла. — Поэтов не поймешь, когда они пишут и зачем.

— И как с ним Лида живет...

— Ночевать она уезжает в Москву.

— Откуда ты знаешь?

— Люда Иванченко сказала.

Это было похоже на правду. Даже жена Достоевского не стала бы слушать написанное мужем в четыре утра. Не говоря уж о Софье Андреевне Толстой.

— Теперь ты видишь, что за писатель тебе достался? — спросил я Алену. — Цены мне нету.

Мы обнялись и уснули.

Но вскоре я привык и к Стекловскому. Мы подолгу обсуждали с ним особенности рыбалки на северных реках и сбора грибов в окрестных лесах. Во втором случае знания Стекловского были чисто теоретические, и тем не менее последнее слово всегда оставалось за ним.

В третьем коттедже, кроме Жоры и Старшины, жили прозаики Шундик и Антропов, переводчик Хелемский и детский писатель Шим. Впрочем, Шим проходил скорее по ведомству Георгия Маркова, председателя Союза писателей СССР. Очень скоро коллеги рассказали мне, что Эдуард Шим писал сценарии по творениям Маркова — отсюда, мол, и дача, и поездки, и прочие милости.

— Но дачу и мне дали, — сказал я.

— Ты — исключение, — объяснил мне Иванченко. — Я тебя и в ревизионную комиссию взял, потому что молодой. Для галочки нужен. Да и проголосуешь как надо.

Я молча согласился с ним.

— А Эдик немец, — продолжал ревизор. — Настоящая его фамилия Шмидт.

Эта фамилия была мне знакома. В Речице одним из моих одноклассников был Юра Шмидт. Изредка его поколачивали за немецкое происхождение, хотя парень он был на редкость воспитанный и смышленый.

— Шмидты исполнительные, — сказал я.

— Так ведь немцы! — поднял вверх указательный палец Иванченко. — На самом деле Эдик столяр. Да и агроном хороший. Видал, какой у него огород?

Третий коттедж действительно был самый ухоженный в поселке. Его стены обвивали плети дикого винограда, у крыльца пышно цвела сирень, вдоль ограды благоухали высокие кусты флоксов. Ричи Достян из четвертого коттеджа жаловалась, что у нее от запаха флоксов раскалывается голова.

— Это немыслимо — столько цветов в одном месте! — прикладывала пальцы к вискам Ричи Михайловна. — Если вы их не выкорчуете, я сойду с ума!

— Там и шиповник цветет, — сказал я жене.

— От шиповника голова не болит, — ответила она.

— У меня и от флоксов не болит.

— Потому что ты из простого сословия. А Ричи Михайловна небось дворянка.

— Какая дворянка?! — вытаращился на меня Иванченко, когда я обмолвился о происхождении Ричи. — Армянка из Ленинграда. Они с Эдиком из одного литобъединения.

Мне кое-что стало понятно. Члены одного и того же литературного объединения не только не любили стихи и рассказы своих товарищей, но зачастую и их самих. Если твой коллега выращивает, предположим, флоксы, то легко можно предположить, что тебе ненавистен их запах.

— Обычное дело, — поделился я своими соображениями с женой.

— Это уж слишком, — сказала Алена. — Видел, какие у Шима рододендроны?

Розовые шары цветущих рододендронов на участке Шима и вправду выглядели потрясающе. Впрочем, рядом с ними с весны до осени цвели нарциссы, тюльпаны, георгины, пионы, астры и прочие маргаритки.

— И что? — спросил я.

— Против них Ричи ничего не имеет.

— Не знаю, — покачал я головой. — У людей с легко ранимой психикой и от рододендронов может быть несварение желудка.

Как бы там ни было, Ричи своего добилась. На следующий год Шим выкорчевал флоксы и высадил вместо них кусты пузыреплодника. Через пару лет эти кусты закрыли участок Шимов плотной стеной, разглядеть через которую цветущие рододендроны не представлялось возможным.

В четвертом коттедже, кроме Ричи и Горчаковых, жили детский писатель Сеф, прозаик Михайловский и литературоведы Ланщиков и Михайлов. Все они в поселке бывали наездами, а Горчаков, как я уже говорил, не показывался вовсе.

В пятом коттедже обитали поэты Ваншенкин, Костров и Сидоров, прозаик Андреев, публицист Аграновский и критик Россиянов. Общие интересы у меня были только с Костровым.

— Когда едем на рыбалку? — спрашивал он меня в буфете.

— Хоть завтра, — отвечал я.

— Завтра не могу, — огорчался Владимир Андреевич. — А вот на следующей неделе...

Но рыбалка у нас как-то не складывалась и на следующей.

Через год-другой я понял, что действующих писателей во Внукове были единицы. Чаще других в журналах встречались имена Файзилова, Георгиева, Кострова, Ваншенкина, Ланщикова. Большинство внуковских жильцов уже пребывали на заслуженном отдыхе. Например, написав лет двадцать назад роман "Белый шаман", как Елисеич, можно было с чистой совестью заниматься сбором лекарственных трав. А у некоторых и романа за спиной не было.

Лично я лучше других знал писателя Файзилова. Не лично, конечно, а его творчество. Студентом мне особенно нравились его рассказы о рыбалке. Как человек, выросший на Днепре, я был уверен, что подлинное счастье — это пойманная в реке, озере или море рыба.

После университета меня распределили на работу в деревню Крайск Логойского района Минской области. От Логойска до нее было двадцать километров. На автостанции в Логойске я купил билет до Крайска и перед отправлением заглянул в киоск "Союзпечати". Среди пожелтевших газет я увидел книгу Файзилова. Она стоила один рубль девяносто копеек.

"Дороговато, однако", — подумал я, но книгу все же купил. И нисколько не пожалел об этом. Чик стал одним из моих любимых литературных героев. Долгими зимними вечерами особенно хорошо читались истории о сумасшедшем дядюшке Чика и прочих сухумцах.

"Оказывается, можно писать не только о рыбалке", — размышлял я, приглядываясь к своим коллегам-учителям. Любого из них можно было смело вставлять в рассказ, что я позже и сделал.

Много лет спустя я поселился рядом с Файзиловым во Внукове, и выяснилось, что говорить о рыбалке или грибах он не любит. Более того, мне показалось, что о существовании грибов он даже не подозревает. "Наверное, в абхазских лесах грибов просто нет", — подумал я.

Мне приходилось заглядывать в лес под Пицундой. Грибами там дейст­вительно не пахло.

В то время, когда мы познакомились, Файзилов больше писал о Сталине, Берии, Кагановиче и прочих политических деятелях — а мало кому из этой категории людей удавалось не стать негодяем, простор для творчества открывался большой.

"Ну, что ж, — решил я, — состарюсь — тоже стану писать о политике".

Но странное дело, до сих пор мне больше нравится писать о рыбалке, чем о революции на майдане. Я утешаю себя мыслью о том, что у каждого писателя свой путь и не каждому из них быть лауреатом Нобеля.

— Мое "Колесо" прочитал? — спросил Жора, когда мы встретились у буфета.

— Конечно, — сказал я.

Я действительно прочитал повесть "Чертово колесо", напечатанную в "Нашем современнике".

— И как?

— Хорошо. Сейчас так почти никто не пишет, один Казаков умел.

— То-то! — сказал Жора и ушел за собакой в кусты.

"А он и вправду хороший писатель, — подумал я. — Интересно, кого из нас будут читать через двадцать лет?"

Вопрос, конечно, был риторический. Никому тогда не приходило в голову думать о том, что будет через двадцать лет.


7


Ближе всего я познакомился со своими соседями в бане, которую устраивал при котельной истопник Николай Иванович. Затапливал он ее по собственному усмотрению.

— Сегодня бани не будет, — сказал мне в буфете Жора.

— Почему? — спросил я.

— Коля пьяный.

Я пошел в котельную.

— Какая баня? — удивленно посмотрел на меня Николай Иванович. Он, конечно, был подшофе, но отнюдь не пьян.

— Вчера с вами договаривался.

— А я уже затопил, — пожал плечами котельщик. — Жоре зачем баня? Он с собакой гуляет.

Георгиев действительно ходил в баню от случая к случаю, да и то по принуждению жены или дочери.

— Значит, можно приходить?

— Конечно. Я веники замочил.

Николай Иванович был классический тип русского истопника. Он любил философствовать в пьяном виде.

— Писатели разный народ, — говорил он мне.

— Ну да, — соглашался я, — прозаики, поэты, критики...

— Я не об этом, — закуривал "Приму" истопник. — Которые гордые, а есть совсем глупые. Лампочку ввинтить не могут.

— И раньше так было, — усмехался я. — Зачем барину ввинчивать лампочку? Вот кто здесь жил до писателей?

— До революции? — задумывался Николай Иванович. — Граф Кисловский.

Теперь меня брала оторопь.

— Какой еще граф?

— Говорю же — Кисловский. Знаменитый граф. У него на речке купальни были. С царями купался.

— Может, Абрикосов?

— Не знаю никакого Абрикосова! — сердился Николай Иванович. — Я с детства мнуковский, и жил тут Кисловский.