Внуковский лес — страница 8 из 11

Наверное, для философствования нужно было что-нибудь соврать, и Николай Иванович сочинял на ходу.

— А Орлову с Утесовым вы знали?

— Это которые на пруду? Так они ж не писатели. Я по писательской части.

Николай Иванович был мастер на все руки. Он чинил краны, менял проводку, таскал мебель, ну и ввинчивал лампочки. Причем деньги за работу Николай Иванович брал далеко не у всех.

— Не надо! — хмурился он, когда я совал ему рубль после замены крана на кухне.

— А рюмку?

— Это можно.

Мы степенно выпивали на кухне. Закусывал Николай Иванович чисто символически.

— Раньше здесь хорошие места были, — щурился он. — Рыба в речке водилась. Зайцы кору на яблонях объедали. А теперь одни лисы.

— Белок полно, — наливал я в рюмки.

— Белки, конечно, скачут, — брал двумя пальцами стопарик котельщик, — а будет еще хуже. Помяни мое слово — пропадет Мнуково.

Отчего-то он говорил "Мнуково", а не "Внуково".

— Татьяне тоже нехороший сон приснился, — выпивал он рюмку до дна.

Татьяна была сожительницей Николая Ивановича. Работала сначала в конторе, потом мыла в коттеджах полы. Была она крупная, костистая, как и большинство внуковских баб, с которыми я сталкивался в магазине на станции.

— Что приснилось Татьяне?

— Не помню уже... Навалился кто-то и душит. Она крикнуть хочет, а голос нейдет. Попа надо, чтоб святой водой покропил, а где его взять? Вот так и кончимся вместе с Мнуковым.

Мне эти апокалипсические мотивы в рассказах Николая Ивановича были непонятны. За окном светило солнце, на столе стояла бутылка, в буфете помаленьку рассасывалась очередь, и, стало быть, минут через десять можно было отправляться за чешским пивом. Откуда эта вселенская тоска?

— Писатели, а сами ничего не видите, — сокрушенно помотал головой Николай Иванович. — Пора в котельную.

Он поднялся и ушел, громко топая сапогами.

Баня у нас была по субботам. Чаще других в нее ходили Шундик, Михайлов, зять Михайловского Леня Петров и аз, грешный. Иногда к нам присоединялся Иванченко. У него было больное сердце, и Люда его отпускала неохотно.

У каждого из завсегдатаев в бане был свой интерес. Николай Елисеевич Шундик приходил с травяным настоем в термосе. Зверобой, иван-чай, мяту и валериану он собирал на лугу у речки. Я туда ходил за малиной, и иногда мы встречались.

— Набрал? — косился на банку с малиной Елисеич.

— В этот раз желтой много, — показывал я.

Кусты малины густо росли на обрывистом берегу Ликовы. Часа за полтора здесь легко можно было набрать литровый бидончик. Но мне больше нравилась малина, росшая за очистной станцией. Вероятно, это была садовая малина, высаженная чуть ли не во времена Абрикосова. Крупные, янтарные ягоды таяли на языке, наполняя душистой сладостью рот.

— А я зверобой собираю, — говорил Елисеич. — Полезная трава.

Зверобоя на лугу было полно, впрочем, как и других трав, и собирать имело смысл что-нибудь редкостное. Вот хотя бы строчки, которые лезли из непросохшей земли в конце апреля, когда зацветала медуница. Но строчками почему-то никто из дачников не интересовался.

В бане Елисеич долго парился, потом с наслаждением пил отвар. Мы на его напиток не претендовали.

— А водочки? — брал в руки бутылку Михайлов.

От водки не отказывался один я, да и то лишь после парилки и душа. Сам Михайлов мог употреблять ее в любое время суток и в любом количестве. В баню он приходил в основном травить байки.

— Из Германии недавно вернулся, — сказал Михайлов, по-хозяйски устраиваясь за столом. В парилку он даже не заглянул. — Ты был в Германии?

— Нет, — сказал я.

— И не езди. До чего тупой народ!

— Кто? — удивился я.

— Немцы. Отправили меня из института в командировку, а командировочные, естественно, быстро кончились. Что делать?

— Что?

— Я им говорю: мне надо в Гамбург. Или в Ганновер, не помню.

— А сам где сидел?

— Во Франкфурте. В Гамбург мне надо, говорю я немцам, в библиотеку, рукописи изучать.

— Какие рукописи? — встрял Шундик.

— Эмигрантские, — строго посмотрел на него Михайлов.

— Понятно, — сказал Елисеич, хотя было видно, что он ничего не понимал.

— И что немцы? — спросил я.

— Пишите, говорят, заявление, получайте деньги и езжайте в свой Ганновер.

— Так все же Гамбург или Ганновер? — перебил я его.

— А какая разница?! — уставился на меня очками с толстыми линзами Михайлов. — Я беру марки, покупаю билет до ближайшей станции, выхожу из поезда и возвращаюсь назад. Сечешь?

— Нет.

— Марки, выданные на проезд, остаются у меня почти полностью! Иду в магазин, покупаю шнапс и неделю живу как белый человек.

— А обратный билет для отчета? У немцев орднунг превыше всего.

— Потерял.

— Неужели верят?

— Так они ж немцы. У них что написал, то и правда. Как дети малые. Даже обманывать совестно.

— Но ведь обманываешь.

— А куда деваться? У нас на командировочные не разгуляешься.

Олег Петрович в Литературном институте занимался эмигрантскими писателями вроде Бунина и Шмелева, и учить его обращению с немцами было излишне.

— Французов тоже обманываешь? — вмешался в нашу беседу Иванченко.

— С французами сложнее, — разлил водку по стаканам Михайлов. — По характеру они вроде нас, даром что галлы, с ними ухо надо держать востро.

Однажды Олег Петрович заглянул ко мне в гости и не ушел, пока в доме не были уничтожены все запасы спиртного. Уже прощаясь, он разглядел на платяном шкафу полбутылки сухого вина.

— А это что? — осведомился он.

— Жена не допила, — повинился я.

— Нехорошо, — сказал Михайлов.

Он взял со шкафа бутылку и в три глотка осушил ее.

— Вот теперь хорошо, — сказал он и исчез.

"Что значит критик!" — посмотрел я ему вслед.

Впрочем, Михайлов скорее был литературовед.

Однажды Алена разбудила меня посреди ночи.

— Кто это? — с ужасом спросила она, показывая на открытую балконную дверь.

На балконе никого не было.

— Я спрашиваю: кто так орет? — сказала она, вытягивая шею.

Я прислушался. В ночи кто-то пел. И не просто пел, а исполнял арию Заморского гостя.

— Михайлов, — зевнул я. — Сегодня в бане рассказывал, что у его отца был выдающийся голос. У него самого, как видишь, тоже хороший.

Я представил себе Олега Петровича на балконе, в трусах и майке, вдохновенно орущего в небеса. Сильное зрелище. А от нашего коттеджа до четвертого, в котором жил Михайлов, не так уж и близко.

— Это ты ему наливал? — спросила Алена.

— Не только я.

— И как его соседи терпят.

— А куда им деваться.

Со временем Михайлову дали дачу в Переделкине, и теперь ночные серенады услаждали слух тамошних жильцов.

Но у нас и после отъезда Михайлова еще кое-кто оставался.

Как-то мне позвонил поэт Валера Липневич. С его сестрой Светланой я учился в одной группе в университете, и мы с Валерой были почти друзья. Среди прочих московских поэтов Липневич выделялся тем, что дольше других продержался в роли мужа поэтессы Татьяны Петровой — целых пять лет. Я это относил на счет терпеливости белорусов, хотя были и другие мнения.

— Ко мне в гости приезжает испанский поэт, — сказал Валера. — Не примешь меня с ним во Внукове?

— Верлибрист? — спросил я.

— Откуда ты знаешь?

— Мне ли вас не знать, — вздохнул я. — Приезжайте.

— Чем я их угощать буду? — всполошилась Алена. — Они небось к рыбе привыкли.

— А ты фаршированную щуку сделай.

Вчера на рынке я купил щучку килограмма на полтора.

— Я не умею.

— У Похлебкина в "Кухне народов мира" прочитай, — пожал я плечами.

Алена взяла с полки книгу насыщенного зеленого цвета и углубилась в чтение. Я знал, что в эти минуты ее лучше не беспокоить, и ушел в лес. Не получится с рыбой, размышлял я, обойдемся грибами.

Как оказалось, я плохо знал свою жену. Прочитав про фаршированную щуку, Алена выпотрошила рыбу, отделила мясо от кожи, прокрутила его на мясорубке, добавила в фарш специи, набила им кожу и засунула в духовку. Когда я вернулся из леса, дом уже благоухал ароматами.

— Сильно! — принюхался я. — Не хуже, чем у моей мамы.

Фаршированную щуку Алена впервые в жизни попробовала у моих родителей в Речице и теперь только и думала, как бы еще раз добраться до той самой кастрюли. Я против этого блюда тоже никогда не возражал. Наоборот.

Валера с испанцем приехали ближе к вечеру. Испанец почти не говорил по-русски, и это упрощало дело. В парилке мы с Валерой от души отходили друг друга веником. Испанец с круглыми глазами наблюдал за нами из предбанника. Похоже, он наконец-то понял, в чем корни непостижимости русской души. Загони человека в каморку, в которой от жары нечем дышать, избей веником с оголенными прутьями, окати ледяной водой — и вот он русский со всей его непредсказуемостью.

Сам испанец заходить в парилку отказался категорически. Повеселел он только за столом, заставленным бутылками и закусками, а когда выпил бокал вина и съел кусок щуки, и вовсе расцвел. Точнее — запел. Испанский язык оказался весьма богатым на звуки и интонации. Испанец рассыпался в комплиментах хозяйке, а Валера, не отвлекаясь на мелочи, ел.

"Холостяцкая жизнь не сахар", — подумал я.

После развода с Петровой Валере досталась комната в коммуналке в дальнем Подмосковье, и разносолами вроде фаршированной щуки, похоже, его там никто не баловал.

— Больше не могу, — откинулся Валера на спинку стула. — Можно, я полежу на диване?

— Полежи, — разрешил я.

Мы с испанцем прогулялись по поселку. Алена что-то объясняла ему на английском. Испанец благосклонно кивал.

Когда мы вернулись в дом, Валера сидел за столом и доедал щуку.

— Такую вкусную рыбу никогда не ел, — сказал он, отдуваясь. — Хуану тоже понравилась.

— Си, — поцеловал Алене руку испанец и разразился длинным комплиментом.

Я все понимал без перевода. Поэт был бы не прочь еще раз навестить этот гостеприимный дом, в котором очаровательная хозяйка не только прекрасно готовит, но и...