Бойд набрал телефон Голдхендлера.
— Он все еще здесь? — спросил он, понизив голос, а затем заговорил громко и бодро. — А, Ник, привет! Да, они только минут пять назад вернулись с пляжа. Текст лежал на столе целый день. Странно, правда? Да, конечно, я сейчас его привезу.
Бойд повесил трубку, закурил крепкую турецкую сигарету и вздохнул:
— Он пьян как сапожник. Налейте мне виски с содовой. Честное слово, шеф был просто великолепен. Это гигант, гений! Кто бы еще мог провернуть такое!
Попивая виски, он рассказал нам, что случилось. Нидворакис вернулся к Голдхендлеру, потрясая программой немецкого комика, он орал, топал ногами, угрожал Голдхендлеру судом, угрожал избить его до полусмерти, угрожал дать в «Верайети» на весь разворот объявление о том, что Голдхендлер плут, прохвост, пират, бандит и плагиатор. Сбывать ему старые программы! И за это брать с него деньги, которые он зарабатывал кровью и потом, зарабатывал ценой своего подорванного здоровья! Голдхендлер дал Нидворакису выкричаться, а потом предложил ему стакан виски и сказал, что он все объяснит и потом Нидворакис будет еще перед ним извиняться.
Объяснил он все вот как: «ребята», то есть Питер и я, в сочинении программ еще зеленые новички, и вот Голдхендлер привез с собой старые программы, чтобы мы могли поучиться, как нужно писать для комика, работающего на акценте, а ведь Нидворакис, объявил Голдхендлер, — это лучший такой комик на свете, все остальные комики ему и в подметки не годятся. Голдхендлер с радостью покажет ему все свои старые программы, на которых мы учимся писать. Если он найдет там хотя бы одну остроту, которая перешла из них в нидворакисовскую программу, — хотя бы одну, он, Голдхендлер, вернет Нидворакису все деньги, которые тот ему заплатил. Что же до этой новой программы, то она уже полностью написана и не имеет ничего общего с этой старой программой, которую Нидворакису прислали по оплошности. Сейчас же Бойд поедет в «Сад Аллаха» и привезет эту программу. Если в ней будет хоть малейшее сходство с программой, написанной для немца, он, Голдхендлер, готов всю жизнь работать на Нидворакиса бесплатно. И это ему будет только в удовольствие, потому что писать программы для такого замечательно артиста — это великая честь.
— Актеры все прирожденные идиоты, — заключил Бойд. — Нидворакис только что на колени не упал, он шефу руки целовал и заявил, что, конечно же, у него и в мыслях нет требовать сличать все старые программы, он верит Голдхендлеру как родному. Но, конечно, он до смерти хочет поскорее увидеть текст, так что я, пожалуй, поеду.
Меня никак не наказали за то, что я натворил, даже не вызвали на ковер. При следующей встрече Голдхендлер только покачал головой и укоризненным тоном доброго папаши произнес:
— Ой, Рабинович!
На том дело и кончилось. Может быть, теперь станет понятно, почему я так любил этого человека.
Через день иди два после кризиса с Нидворакисом в «Саду Аллаха» появился Скип Лассер, одетый как Боб Гривз. Это был седеющий грузный еврей лет сорока, а вовсе не двадцатилетний гак, так что впечатление его костюм производил совсем не такое, как у Гривза, но это был тот же самый костюм: спортивный пиджак, серые брюки, рубашка с незастегнутой верхней пуговицей, расписной галстук. Так, или более или менее так, одевались все голливудские революционеры, но Лассер их всех переплюнул своим кашемировым пиджаком английского покроя, фланелевыми брюками и высокомерной осанкой, которую оправдывали его бродвейские боевики и его безумно кассовые фильмы. Когда Морри Эббот нас обоих представил, Лассер лукаво, почти робко улыбнулся:
— А, так это вы те парни, которые спят и видят, как бы познакомиться с актрисочками?
— Мы бы не прочь, — сказал Питер.
— Это проще простого. Когда я вернусь в Нью-Йорк, я вас представлю нескольким актрисам.
Лассер приехал в Голливуд шлифовать сценарий, который он написал для Фреда Астера; и Голдхендлер, через посредничество Морри Эббота, получил задание нашпиговать сценарий остротами. Это сулило меньше денег, чем работа на МГМ, и было не так престижно, но зато Лассер предлагал восьминедельный контракт, а ведь Голдхендлер уже снял на все лето виллу, которая стоила бешеных денег. Они с Бойдом взялись сами писать программы для Нидворакиса, и он купил нам с Питером билеты обратно в Нью-Йорк. Он сказал, что, если к осени дела поправятся, он с нами свяжется.
Когда мы садились в поезд, Питер сказал мне:
— Хорошо, что мы развязались с этим шальным местом и со всеми этими залежалыми хохмами. Мы напишем фарс, Дэви, и мы еще им всем дадим прикурить! Вот увидишь!
— Рабинович, ты мне нужен. Я у себя.
Был конец августа. Я не слышал голоса Голдхендлера с тех пор, как уехал из Голливуда. У меня на столе, в душной комнатке маленькой квартиры, которую папа с мамой сняли на Риверсайд-Драйв, лежала гора учебников для первого курса юридического факультета, а также два первых действия фарса, который мы сочиняли с Питером. Эти книги меня угнетали: подумать только, что мои ровесники их уже одолели и обогнали меня на целый год! Фарс меня тоже угнетал: это было жалкое эхо комедий Кауфмана и Харта.
— Я поступаю на юридический, шеф, — ответил я. — Я думаю, я все еще могу нагнать упущенное.
— Да, конечно. Это тебе не помешает. У меня срочная работа недели на две. А где, к чертям собачьим, Финкельштейн? Бойд пытается ему дозвониться. Дуй сюда как можно скорее.
Когда я снова вошел в кабинет Голдхендлера и увидел в окно простор Центрального парка, и реку, и небоскребы, и вывеску «Апрельского дома», и вдохнул застарелый запах сигар, пропитавший портьеры и ковер, и Голдхендлер устало бросил мне: «Привет, Рабинович!», я понял, что тут не двумя неделями пахнет. И как бы я ни жалел о некоторых шальных эпизодах своей биографии, я никогда не жалею о времени, проведенном с Голдхендлером и с Бобби Уэйд после того, как я снова пришел к Голдхендлеру. Некоторые тосты нужно выпить до дна, что бы ни было в стакане: вино или уксус. В данном случае в стакане было и то и другое.
Глава 63Письмо Сандры
Сентябрь 1973 г.
Вчера пришло письмо от Сандры, и когда я его прочел, первое, что мне пришло в голову, была мысль о том, не следует ли мне, не мешкая, уволиться из Белого дома. Письмо было длинное, на четыре страницы, убористо напечатанных на машинке через два интервала; вот оно:
Кибуц Сдэ-Шалом.
Сентябрь
Дорогой папа! Ума не приложу, где кибуц раздобыл этот раздрыганный «Ундервуд», в котором не хватает двух букв, но ничего не поделаешь. Как говорят израильтяне, «зэма шейеш» — что есть, то есть. Время дорого. Часа через полтора Дуду Баркаи уезжает на север на месячные военные сборы. Он, оказывается, еще и танкист, помимо того, что он здесь председатель кибуца, прачка и скрипач. Дуду отдаст мое письмо какому-то человеку, который улетает в Вашингтон. Мама считает, что я должна с тобой объясниться сама. У меня заняло два дня до нее дозвониться, и я не знаю, сумею ли я все толково объяснить на двух машинописных страницах, но я попробую.
Как ты знаешь, я сперва отложила свое возвращение, чтобы послушать лекцию профессора Ландау и закончить кое-какую работу в кибуце. Через две недели после твоего отъезда я села в автобус и поехала в аэропорт, чтобы лететь домой, но почему-то у меня было из-за этого какое-то паршивое ощущение. Когда я вошла в здание аэропорта, я решила — или скорее поняла, — что никуда не улечу. Я спросила служащую за конторкой «Эль-Аля», могу ли я сдать свой билет. Она посоветовала мне не сдавать его, а продлить срок отлета, чтобы я могла улететь, когда захочу. Когда я ей сказала, что остаюсь на неопределенное время и хочу поселиться в Израиле, она мне улыбнулась так, как израильтяне никогда не улыбаются, и направила меня в отдел возврата денег за билеты.
Мне нужно рассказать тебе, что произошло потом, потому что это — еще одна характерная черта Израиля. Мне не хотели возвращать деньги, потому что, дескать, я пришла слишком незадолго до отлета. Девица в этом отделе отлично говорила по-английски, но упряма она была как баран. Она все повторяла и повторяла одно и то же: «Эйн ли самхут». Когда я уже совсем осатанела и спросила ее, что это значит, она сказала: «У меня нет самхут», что было понять ничуть не легче. В конце концов мы стали орать друг на друга: я кричала, что хочу поселиться в Израиле, а она вопила, что у нее нет этого проклятого самхута.
На крик пришел какой-то тощий брюнет и спросил, в чем дело. Я объяснила, и он мне улыбнулся той же необычной улыбкой, что и эль-алевская служащая, и меня куда-то повел. Там у меня взяли билет и выдали мне пачку израильских денег. Он спросил меня: «Вы действительно хотите переехать в Израиль? Вы что, с ума сошли?». А затем он спросил, где я остановилась и что я делаю вечером. Он, кажется, очень огорчился, когда я сказала, что собираюсь вернуться в Сдэ-Шалом. Он сказал, что это ведь очень далеко и там все чокнутые, но что вообще-то это очень приятное место.
Эйб Герц мне объяснил, что самхут значит «полномочия». Он говорит, что израильские учреждения кишмя кишат людьми, у которых нет самхута. Их называют пакидами — то есть чиновниками; а израильское чиновничество собирательно называют «Пакидстаном». Эйб говорит, что бюрократия — это проклятие Израиля. Из-за бюрократии он в свое время уже готов был все бросить и вернуться в Америку. По его словам, единственная надежда — что в Израиль приедет достаточно американцев, которые здесь поселятся и изменят положение дел.
Из аэропорта я поехала в Иерусалим, чтобы повидаться с бабушкой. Там мне нежданно-негаданно пришло в голову остаться у нее ночевать, и она весь вечер рассказывала мне всякие истории из времен своей юности. Даже когда мы уже легли и погасили свет, она все еще продолжала говорить.