ю по призыву в военно-воздушные силы. Грязь, вши и кишащие крысами окопы, описанные в книге «На Западном фронте без перемен», — это было, конечно, не для меня. Я мечтал о голубых просторах, в которых царят герои, летающие на «спит-файрах» и «харрикейнах». Я обнаружил, что у меня есть некоторый шанс попасть в военно-воздушную академию, если я немного подправлю здоровье, подорванное долгими часами работы у Голдхендлера, усилиями Бобби Уэбб, регулярно пропускавшей своего возлюбленного Срулика через мясорубку, и испытанием на прочность на юридическом факультете.
Поэтому я сделал три вещи: я начал заниматься боксом, записался на курсы летчиков-любителей и стал серьезно подумывать о женитьбе на Розалинде Гоппенштейн. Этим я преследовал следующие цели: во-первых, привести себя в боевую форму; во-вторых, вернуться на призывную комиссию не каким-то штафиркой-юристом, а человеком с пилотскими правами; в-третьих, обзавестись честной, добродетельной, красивой еврейской женой, которая сможет ободрять моих родителей, пока я буду сражаться в небесах, и, возможно, даже произведет на свет одного или двух младенцев, дабы в них сохранилась память обо мне, если я обрушусь с неба на землю, объятый пламенем.
Бокс действительно меня закалил, но на летных курсах я отнюдь не преуспел: я так и не дошел до стадии полета без инструктора. Я плохо ощущал высоту — и поэтому выполнял идеальную посадку, когда находился еще в двадцати пяти футах над землей. Так что от идеи стать летчиком пришлось отказаться.
Субботний ужин у Гоппенштейнов начался отлично, и все шло как по маслу до тех пор, пока не подали десерт — розовый пудинг, приготовленный линкороподобной раввиншей. Раби Гоппенштейн, продолжая начатое ранее рассуждение о каком-то тонком нюансе субботней литургии, поддел вилкой кусок пудинга.
— Раби, — резко сказала его жена, прерывая разговор, — пожалуйста, ешь ложкой.
Эта фраза сразу же безошибочно выдала ее немецкое происхождение: она произнесла «пошалуйста» и «лёшкой».
Раби Гоппенштейн улыбнулся мне и ей и заметил, что, в сущности, не имеет большого значения, каким прибором он берет пудинг. В его словах прозвучал мягкий упрек жене за то, что она прервала ученую беседу, и оттенок галльской иронии касательно женских привычек.
— Нет, это имеет значение, — проревела миссис Гоппенштейн, — потому что я приготовила этот пудинг, и я хочу, чтобы ты умел вести себя за ШТОЛОМ и ел ЛЁШКОЙ.
Вдобавок к «лёшке» еще и «штол»! Я взглянул на Розалинду и вдруг заметил, насколько она похожа на свою мать; я заметил также, что Розалинда восприняла этот эпизод как нечто само собой разумеющееся — видимо, обычное дело в этой семье. Раби Гоппенштейн, еще раз иронически улыбнувшись, положил вилку и взял ложку, которой и съел пудинг. Слова «ШТОЛ» и «ЛЁШКА» до сих пор звучат у меня в ушах. До этого я еще размышлял, жениться мне или не жениться на Розалинде — она была приятная и образованная девушка, хотя любви между нами не было, — но в тот момент я понял, что нет, я ни за что на ней не женюсь.
— Дэвид, я просто не знаю, к кому еще обратиться, — причитала Бобби в телефонную трубку, после того как мы целый год не говорили друг с другом. — Я беременна.
— Бобби! Неужели?
— Милый, не волнуйся, это еще вовсе не конец света; но я хотела бы с тобой поговорить.
Бобби с удовольствием съела весь стандартный обед, который подавали в ресторане Лу Сигэла: куриную печенку, фрикасе из куриных крылышек, суп с фрикадельками, кисло-сладкий язык и бифштекс с чесноком. Она была довольно весела, хотя определенно пополнела. Про отца ребенка она презрительно сказала, что он свинья; она была дура, что с ним связалась, и не хочет больше иметь с ним никакого дела.
— Отличный бифштекс! — заметила она. — Никогда не думала, что кошерная еда может быть такой вкусной. Можно мне выпить еще пива? Так что ты будешь делать в авиации, Дэвид? Кошерных блюд ведь там не подают.
Я только что рассказал ей, что меня приняли на штурманские курсы в военно-воздушную академию, куда я отправлюсь, как только получу диплом юриста.
— Ничего, — сказал я, — как-нибудь вытерплю. Ты уверена, что хочешь рожать?
— Конечно. Делать аборт — это нехорошо. Это грех; а вдобавок, ты же знаешь, как я хотела ребенка — уже много лет хотела. Так я решила, и так и будет. Мама просто молодчина, она со мной полностью согласна.
— Когда ожидаются роды?
— В середине октября.
— Если я могу чем-нибудь помочь, позвони.
— Ничего, я справлюсь; но, во всяком случае, большое спасибо.
Когда я привез Бобби в ее квартиру в Гринвич-Вилледже. миссис Уэбб тепло меня приветствовала, а потом быстро ушла в заднюю комнату, и мне стадо грустно. Я, конечно, не собирался обхаживать женщину, беременную чужим ребенком, но миссис Уэбб, по-видимому, считала, что защитник и покровитель имел право получить все, чего он мог потребовать. Да, фасад благопристойности лежал в руинах. Впрочем, кто знает? Может быть, под остывающим пеплом все еще тлел какой-то живой уголек?
Только после того как я окончил юридический факультет, я рассказал родителям, что меня приняли в военно-воздушную академию.
— Авиация! Боже правый! — воскликнула мама и стала, расставив руки, кружить по комнате, подражая звуку самолетов. — Брррр! Жжжжжж! Новый Линдберг!
Папа же только внимательно посмотрел на меня, и если в его лице еще оставались какие-то краски, они исчезли, и он стал совсем белый. Чтобы его успокоить, я сказал ему, что, поскольку пилота из меня явно не выйдет, я, возможно, в конце концов получу место в юридической службе ВВС, но пока что меня будут готовить в штурманы.
— Но почему авиация? — спросил папа. — Это же самый опасный род войск.
— Это интереснее, чем мыть полы в казарме, — ответил я.
В прошлом папа не раз говорил, что если будет война, то мытье полов — это все, на что он будет способен.
— Ладно, — сказал он со слабой улыбкой. — Понимаю. Ну ладно, мыть полы оставь мне, а ты только постарайся беречь нашего сына.
Военно-воздушная академия, где я должен был учиться на штурманских курсах, находилась на большой базе ВВС в Луизиане. На курсах я был белой вороной: нью-йоркский еврей, юрист, бывший радиохохмач среди разношерстной толпы добровольцев, большей частью уроженцев глубокого Юга. Там я впервые в жизни был полностью окружен неевреями. Кажется, в большинстве своем они были такие же сумасброды, как я, и я с ними вполне сносно ладил. Было там и несколько евреев, но мы не нашли общего языка, и я с ними не сошелся. Штурманская наука — дело нелегкое, приходилось много летать, но теорию на занятиях я осваивал без особых усилий; зубрежки было куда меньше, чем на юридическом.
В августе, когда я приехал домой в свой первый отпуск, я был поражен тем, насколько сдал папа: он был кожа да кости, с трудом ходил, костюм на нем болтался, как на вешалке. Но он был рад меня видеть; он с интересом расспрашивал меня об авиации и, как всегда, не лез в карман за шутками на идише. Он явно мной гордился, и я скрыл свою озабоченность. Мама утверждала, что он вполне здоров. Я подумал, что если я уговорю его взять отпуск недели на две, это может пойти ему на пользу, и так ему и сказал.
— Это что, военный приказ? — спросил он.
— Именно так, — ответил я. — За непослушание — наряд вне очереди: мыть полы в казарме в течение тридцати дней.
Папа рассмеялся и согласился взять отпуск.
Бобби я в этот приезд не видел, но мы с ней поговорили по телефону. Ее гинеколог беспокоился относительно положения плода и пульсации сердца. Она хотела проконсультироваться с другим врачом. Оказалось, что все стоит гораздо дороже, чем она ожидала, и ее сбережения быстро таяли, но ее мать поступила на работу в кафе, и Бобби надеялась, что она справится. Тем не менее, приехав на базу, я послал ей чек. В ответ я получил от Бобби очень трогательное письмо, в котором она вспоминала о наших отношениях, начиная с первых дней в «Апрельском доме». Я уничтожил это письмо, так же как и многие другие сувениры своей юности, накануне женитьбы на Джен.
Пятнадцатого октября Бобби позвонила.
— Милый, у меня девочка, — сказала она несколько глухим и вялым голосом, должно быть, усталая или сонная. — Ты первым об этом узнаешь. Мама ушла домой в четыре утра, она совсем выбилась из сил.
— Отлично, Бобби! Поздравляю. Как ты себя чувствуешь?
— Я немного смурная от анестезии, но, в общем, все в порядке, и я очень счастлива. Мне таки досталось, но девочка — чудная. И такая большая: девять фунтов! Я только мельком на нее взглянула, и ее сразу же унесли.
Телефон на курсах висел на стене около офицерской столовой: не очень подходящее место для разговора по душам. Мимо все время проходили курсанты, направляясь на завтрак.
— Как только приедешь, обязательно зайди нас навестить, — сказала Бобби. — Правда, она прехорошенькая!
— Конечно, зайду.
Но я так никогда и не увидел ее дочку; а ее я увидел в следующий раз уже после того, как умер папа.
— С вашим отцом плохо.
Дежурный офицер разбудил меня в три часа ночи. Я пошел к телефону. Ли, запинаясь, сообщила мне, что папу положили в больницу, и врачи думают, что они его выходят, но тем не менее они посоветовали меня вызвать. Я надел свою лейтенантскую форму, думая, что, в случае чего, это поможет мне достать билет. С нашей базы в то утро улетал самолет на военный аэродром под Вашингтоном, и я упросил пилота меня подбросить, а из Вашингтона я обычным рейсом улетел в Нью-Йорк. Военная форма мне таки помогла, особенно когда я сказал кассирше, зачем мне нужно лететь в Нью-Йорк. Мне дали билет на рейс, на который все билеты были уже проданы.
Мама сидела в больничном коридоре около папиной палаты.
— Только не задерживайся у него надолго, — сказала она. — Он знает, что ты должен приехать, и он тебя ждет.
— Как он?