Внутри, вовне — страница 15 из 142

нной причуде, понятной только девочкам.

Когда я сел, утешенный, вытирая глаза и жадно поглощая шоколадное печенье, Ли шумно накрывала в кухне на стол для ужина, а папа с мамой беседовали, как обычно, о делах в прачечной. И тут я успокоился и понял, что наказали меня не за дело. Конечно, я лгал. Но ведь на эту ложь меня натолкнула взрослая миссис Франкенталь. А мама рассердилась не на то, что я солгал; просто ее вывело из себя то, что из-за этого она глупо выглядела в глазах миссис Франкенталь. Ее бесило, что эта баба из квартиры 5-А сумела опозорить большую «йохсенте», и поэтому мама приказала папе устроить мне выволочку. Только и всего! Это был тот же уровень, что и перебранки между мной и Ли. Мягкое место у меня все еще побаливало от папиной порки, но я вдруг ощутил жалость к нему и высокомерное презрение к маме. За один день я стал намного старше.


* * *

Ну, а теперь — о том, что случилось в метель. Я никогда не попрекал Ли этой историей. Но я ее не забыл.

Я был в первом классе, а Ли — в третьем или четвертом. Наша школа была кварталах в десяти от дома. По утрам мы шли в школу вместе. В то утро небо было все в тучах, и мама дала Ли зонтик. Разумеется, я шумно потребовал, чтобы зонтик дали и мне, но в доме был только один зонтик. Хотя, когда мы шли в школу, немного распогодилось, и даже выглянуло солнце. Ли сказала, что чувствует грибной дождик; она гордо раскрыла зонтик и всю дорогу красовалась под ним и только о нем и говорила, да еще жаловалась, что я занимаю под зонтиком слишком много места и вытесняю ее под дождь. Она носилась с этим зонтиком как дурень с писаной торбой, и я преисполнился решимости во что бы то ни стало завладеть зонтиком, когда пойду домой.

Ближе к полудню погода снова испортилась, и повалил снег. После полудня нам объявили чудесную новость: уроки отменяются! Учителя раздали всем по пятицентовику, чтобы мы могли поехать домой на трамвае. К тому времени уже вовсю свирепствовала вьюга, и на улицах намело высокие сугробы. На трамвайной остановке в толпе закутанных до ушей школьников я натолкнулся на Ли с Полем Франкенталем: он ел некошерную булочку с горячей сосиской, стоившую ровно пять центов. Я ничего не выдумываю, я, как сейчас, вижу Поля Франкенталя, который стоит в своей клетчатой куртке, засыпанной снегом, и уплетает булочку с сосиской, купленную у уличного лоточника, а Ли рассказывает мне какую-то запутанную историю о том, как он потерял свой пятицентовик; так что не хочется ли мне пойти домой пешком под зонтиком, а свои пять центов отдать Полю? Он их мне отдаст, и я потом смогу их истратить на что мне захочется.

Вы можете сказать, что я совершил глупость, согласившись на такую сделку. Но ведь она была моя сестра, не так ли? И это будет так приятно, заверяла она, — шагать домой под зонтиком! Раз у меня будет зонтик, никакой снег мне не страшен, и все такое. Я сказал: «Ладно», отдал свои пять центов, получил зонтик. Ли и Поль влезли в освещенный трамвай, а я отправился домой сквозь вьюгу, раскрыв над собой зонтик.

Ветер швырял меня то в одну, то в другую сторону, я то и дело скользил и спотыкался на снегу, пытаясь удержаться на ногах и обеими руками вцепившись в гладкую черную ручку зонтика, пока в один далеко не прекрасный момент сильный порыв ветра развернул меня на сто восемьдесят градусов и в мгновение ока вывернул зонтик наизнанку. Это было очень кстати, иначе я, наверно, взмыл бы на зонтике в небо, как Мэри Поппинс. Я попытался было вывернуть зонтик обратно, но ветер вырвал его у меня из рук и умчал куда-то вверх; и вот я был один как перст в восьми кварталах от дома, и мне ничего не оставалось, как ковылять дальше сквозь слепящую пургу по снегу глубиной в добрый фут или больше, среди сугробов, которые были выше меня.

Впрочем, идти без зонтика было легче. Я плелся вперед, с каждый шагом все глубже и глубже проваливаясь в свежий снег и даже с некоторым интересом разглядывая остающиеся после меня следы. Но становилось все холоднее и мрачнее, а я, казалось, совсем не продвигался к дому. Вскоре я стал оставлять после себя в снегу не следы, а круглые ямы, потому что я стал проваливаться уже чуть ли не по бедра. Мне становилось немного страшно. Опускались синие сумерки, уличные фонари сквозь пелену снега были лишь тусклыми желтыми кружками, которые только сбивали меня с толку. Все время вытаскивать ноги из глубокого снега было трудно, я устал, и на меня напала сонливость; я решил сесть на снег и немного отдохнуть: конечно, это была ошибка, известная всем, кто читал описания путешествий по Арктике, но я к тому времени ничего подобного не читал.

Вот там-то, в снегу, полузанесенного свежевыпавшим снегом, меня нашел кучер фургона отцовской прачечной Джек-выпивоха. Он разбудил меня, как следует тряхнув и дохнув мне в лицо чем-то обжигающим, как горящий пунш. Было черным-черно. Джек поднял меня, посадил в фургон, в котором знакомо пахло конским пометом и грязным бельем, и отвез меня домой. То-то было радости! К тому времени меня уже хватились; папа, мистер Бродовский и все возницы отправились на поиски, и о моем исчезновении сообщили в полицию. Меня тут же напоили чаем с ромом, раздели и посадили в горячую ванну. Во время всей этой радостной суматохи, пока мама готовила мне чай со сливовицей, а папа наливал второй стакан Джеку-выпивохе, Ли ухитрилась шепнуть мне:

— Ничего не говори про зонтик!

Оказалось, что когда Ли вернулась домой и папа и мама стали ее расспрашивать обо мне, она экспромтом сочинила какую-то невероятную историю, от которой я одним своим словом мог бы не оставить камня на камне.

Теперь признаюсь, что я, конечно же, постоянно стоял у Ли поперек горла; я был ее наглым соперником, бесстыдным утеснителем. Я принимал как должное все мамины ласки и дары, полагавшиеся «моему Дэвиду», ибо мама никогда не отличалась беспристрастностью. Если бы Ли набросилась на меня с топором, это был бы понятный и заслуженный мной акт мести. Но, по крайней мере, я на нее не ябедничал: не наябедничал я и в тот вечер, и вообще я, кажется, никогда этого не делал. А поводов к тому было хоть отбавляй, ибо у Ли в характере была склонность привирать. Может быть, это вообще женское свойство: Бобби Уэбб, например, — лгунья каких поискать. Но до нее мы еще дойдем, а пока мы двинемся за пределы Олдэс-стрит и квартиры Франкенталей — к цементирующей среде моей долгой судьбы — к «мишпухе».

Глава 12Племя

Дочитав мои заметки до этого места, вы уже, надеюсь, поняли, что слова «внутри» и «вовне» означают не просто то, что относится соответственно к евреям и неевреям. Все гораздо сложнее. Поль Франкенталь был евреем. Из еврейской семьи была и девочка, которая обнажила свои ягодицы для моего «медицинского осмотра». Евреями были почти все в нашем квартале, кроме учительниц — таких как мисс Ригэн, мисс Диксон и мисс Коннолли, которые, конечно же, были пришельцами из космоса. В нашей маленькой уличной банде Поль Франкенталь называл неевреев «хриштами». Он знал про «хриштов» кучу похабных песенок и анекдотов, которые я очень плохо понимал: я не знал, на что они намекают, настолько насквозь еврейским был наш район Бронкса.

Теперь этого района больше нет, там остались лишь сгоревшие и разрушенные остовы домов. Хоу-авеню и Фэйли-стрит сейчас выглядят, как Сталинград во время войны. Из сотен синагог тогдашнего Южного Бронкса осталась всего одна: это — Минская синагога, которую основал мой отец вместе с очень набожным евреем Моррисом Эльфенбейном. Они пополам внесли деньги, необходимые для открытия синагоги. Эльфенбейн был большим магнатом в торговле готовой одеждой в Нижнем Ист-Сайде, а позднее удачно занялся перепродажей недвижимости в Западном Бронксе. В свое время я подробно расскажу вам все, что знаю о Моррисе Эльфенбейне и о «Фиолетовом Костюме» — захватывающем начинании, почище путешествия аргонавтов за Золотым руном. Да, так вот, еще совсем ребенком, я собственноручно заложил краеугольный камень этой синагоги и пришлепнул на нем известку позолоченным мастерком, на котором было выгравировано мое имя; мама до сих пор хранит этот мастерок где-то у себя в шкафу. В прошлом году, после того как Минскую синагогу в очередной раз осквернили какие-то хулиганы, я там побывал, поговорил с полицейскими и дал моей тетке Рэй денег на то, чтобы установить на дверях и окнах железные решетки. Пока что это помогает.

У тети Рэй хранятся ключи от синагоги. Она живет в единственном обитаемом доме, оставшемся в квартале среди сгоревших зданий, в которых черные незастекленные провалы окон смотрят на прохожих, как глазницы черепов. Каждую субботу тетя Рэй приходит в синагогу и отмыкает ее для десяти-двенадцати старых евреев, которые, рискуя быть ограбленными, бредут туда помолиться. Позднее я расскажу одну-другую историю из тех, что происходили в Минской синагоге в ее лучшие времена, но сначала вам нужно познакомиться с моей «мишпухой». Слово это идиш заимствовал из иврита. Но каково его точное значение? Что ж, давайте заглянем в мой большой «Словарь Ветхого Завета» под редакцией преподобных Брауна, Драйвера и Бриггса. Вот как преподобные определяют исходное ивритское слово «мишпуха»:

1. КЛАН. Семья — группа людей, связанных узами кровного родства.

В более свободном разговорном значении — ПЛЕМЯ.

В более широком значении — народ, нация.

Неплохо для Брауна, Драйвера и Бриггса — лексикографов-хриштов. Пойдем дальше.

Наша «мишпуха» жила в основном в Южном и Западном Бронксе, с аванпостами в Бруклине и в Нью-Джерси. Это племя поначалу состояло из папиных Гудкиндов и маминых Левитанов — всевозможных кузенов, кузин, дядей и теток. А когда в Америку приехал «Зейде», привезший с собою Фейгу, дочь кайдановки, были активизированы совершенно новые связи — с кайдановской родней, которую «Зейде», ретивый мишпушник, тут же разыскал. Так что у нас было изрядно разбросанное племя — с центром в Бронксе, этом новом Минске.

В Бронксе, по соседству с нами, жили семьи дяди Хаймана и дяди Йегуды. Папа доставил обоих своих братьев в Америку и помог каждому из них начать свое собственное дело. Дядя Хайман всю свою жизнь корпел в галантерейном магазине, а дядя Йегуда так полностью и не взял в толк, как делаются торговые дела в «а голдене медине». Начал он с того, что открыл музыкальный магазин, в котором продавались виктролы, граммофонные пластинки и ноты. Я этого никогда не мог понять, потому что ярым меломаном у нас в семье был дядя Хайман, тогда как дядю Йегуду музыка интересовала не больше, чем прошлогодний снег. Более того, Йегуда был меланхолик и человеконенавистник — из тех людей, которым противопоказано заниматься розничной торговлей. У него и усы были как у мистера Диринга. Покупатели быстро раскусили, что Йегуда не только ни бельмеса не смыслит в музыке — он еще и не любит людей и только о том и мечтает, чтобы они оставили его в покое. Они так и сделали. Во всем Нью-Йорке не было более безлюдного места, чем музыкальный магазин дяди Йегуды, который напоминал дом, населенный призраками: по стенам громоздились полки с бесчисленными новехонькими виктролами, покрытыми густой пылью, и аккуратные стеллажи с непроданными пластинками и нотами, а в углу за прилавком, притулившись на табуретке, сиротливо маячил дядя Й