Внутри, вовне — страница 26 из 142

Моей большой сольной партией были строки из книги пророка Исайи:

И будет день,

Вострубит великая труба,

И придут затерявшиеся

В Ассирийской земле,

И изгнанные

В землю Египетскую,

И поклонятся Господу

На горе святой

В Иерусалиме.

Что за мелодия! Сладкая, болезненно расслабляющая, долгая каденция трубы, заканчивающаяся взрывом радости во всем хоре позади меня — на словах «На горе святой в Иерусалиме». Честное слово, даже на репетициях, когда вокруг меня на этом месте текст подхватывали мужские голоса, меня мороз по коже подирал. А в битком набитом подвале Минской синагоги, когда мой тонкий голос плыл над молчаливой толпой мужчин в белых талесах и женщин, глаза которых сверкали из занавешенной женской половины, где я видел маму, по лицу которой, когда она на меня смотрела, катились слезы, —

будет день,

Вострубит великая труба… —

на меня накатывала горячая волна возвышенного восторга — да накатывает и сейчас, когда я пишу эти строки.


* * *

Позавчера у нас в гостях был Эйб Герц — капитан запаса Армии Обороны Израиля, приехавший к моей трудной дочери Сандре. Поскольку он учится в Военно-промышленном колледже под Вашингтоном, он был в своей форме парашютиста — в красном берете и все такое; Сандра глядит на эту форму с восторженным огнем в глазах, несмотря на то, что вообще-то она отчаянная пацифистка; однажды она приняла участие в демонстрации перед Пентагоном рядом с Норманом Мейлером и несла для него коробку с какими-то прохладительными напитками. Я рассказал Эйбу Герцу о Минской синагоге, о подвале и о фасаде, за которым ничего не было, на что он презрительно буркнул: «Американский иудаизм!». Эйб — это сын Марка Герца, учившегося в колледже вместе со мной и Питером Куотом. В 1968 году Эйб уехал в Израиль, и с тех пор он каждый год делается все больше и больше израильтянином.

Потом я вспомнил о папином хоре, и Сандра попросила меня спеть для Эйба ту самую мелодию на текст из Исайи. Как это ни странно, она любит музыку реб Мордехая — и многие его мелодии она умеет подбирать на гитаре. Так что она мне аккомпанировала, и я спел «И будет день, вострубит великая труба». Эйб слушал с застывшим, каким-то каменным выражением на лице.

— Ну? — спросила Сандра.

— Очень мило.

— А в чем дело?

— Ни в чем. Очень мило.

— Что за муха тебя сегодня укусила? — спросила Сандра с раздражением в голосе.

— Музыка Катастрофы, — ответил Эйб Герц. — Музыка, под которую в пору шагать в газовые камеры. Очень мило.


* * *

Что он за человек, если способен такое сказать? Вот некоторые биографические сведения об этом молодом американо-израильском юристе, который сейчас сделался Сандриным ухажером, хотя они оба это отрицают. Марк Герц — отец Эйба — довольно крупный ученый, хотя и не очень широко известный. Он пока еще не Эйнштейн и не Оппенгеймер, но в научном мире его считают одним из серых кардиналов. Эйб — его единственный сын от первого брака. Я впервые познакомился с Эйбом хмурым ноябрьским утром вскоре после выборов 1968 года. Он пришел ко мне в контору «Гудкинд и Кэртис», сел у стола напротив меня и посмотрел мне прямо в глаза:

— Мистер Гудкинд, вам нравится ваша работа?

Представьте себе: редактор «Колумбийского юридического обозрения», тощий, долговязый сорвиголова, с худым, бледным, типично еврейским лицом, гораздо больше похожий на Марка Герца — красу и гордость колледжа в 1955 году, — чем сам нынешний Марк Герц, Эйб терпеть не мог вторую жену Марка и терпеть не мог — и до сих пор терпеть не может — самого Марка. Он ненавидит растущую раковую опухоль, именуемую Вьетнамской войной. Все его кузены, кузины, тетки к дядья — в Израиле. Один дядя — ныне ушедший в отставку бригадный генерал Моше Лев — был одним из творцов блестящей победы в Шестидневной войне, чем околдовал Эйба Герца.

Что касается Израиля, то отец Эйба — Марк всегда считал — и по сей день считает, — что создание этого государства было еврейской ошибкой, нелепой и самоубийственной, а победа в Шестидневной войне была всего-навсего счастливой случайностью. В защиту этой точки зрения он выступает горячо и взволнованно и приводит весьма изощренные доводы, и это — еще одна причина неприязни Эйба к своему отцу. А может быть, все наоборот: может, он потому и полюбил Израиль, что его отец — противник Израиля. Во всяком случае, поскольку я завзятый сионист, работающий юристом на Уоллстрит, от меня ожидалось, что я направлю Эйба на путь истинный. Точнее, постараюсь убедить его отказаться от мысли совершить алию — то есть репатриироваться в Израиль, — а вместо этого начать делать в Америке доходную юридическую карьеру.

— Нравится ли мне моя работа?

Странный вопрос. Эйб сверлил меня глазами. Отступать было некуда.

— Да, очень. Могу сказать, что я счастлив. У меня хорошая жена, хорошие дети, хороший уровень жизни и интересная работа.

— Хорошая работа?

— Работа, которую я хорошо делаю.

— Потому что вы хотите делать хорошие деньги?

— Вы тоже этого захотите, Эйб, а в Израиле много денег не сделаешь.

— Спасибо за совет, мистер Гудкинд, — сказал Эйб, улыбнувшись честной, проницательной улыбкой. — Может быть, вы и правы. Просто мне кажется, что я могу сделать в жизни что-то более ценное, чем жрать дерьмо на Уолл-стрит.

Так он и сказал, и, хотите — верьте, хотите — нет, это звучало вовсе не оскорбительно. На его лице был написан благодатный восторг идеалиста. Через пропасть, пролегшую между двадцатью пятью и пятьюдесятью тремя годами, он не пытался золотить пилюлю, не гладил старого хрена по шерсти, рубил сплеча. В открытую резал правду-матку и маскировал ее под грубоватый комплимент — почти.

Это меня доконало. В конце концов, что я, обязан чем-нибудь Марку Герцу? Я встал и протянул руку:

— Эйб, я вам завидую.

И в тот момент я действительно ему завидовал — да и до сих пор завидую. Но я не хочу совершать алию, и моя жена не хочет. Если я кончу писать эту книгу, может быть, Эйб когда-нибудь ее прочтет. Это будет исчерпывающий ответ на его вопрос: «Вам нравится ваша работа?».

Прежде всего, он должен больше обо мне узнать. Я — не просто давнишний университетский приятель его отца, стойкий адвокат Объединенного еврейского призыва и Израильского фонда, даже не думающий о том, чтобы переехать в Израиль, я — американский еврей, короче, я сын своего отца. Илья Гудкинд эмигрировал из России не в Палестину, а в «а голдене медине». Еврейское государство было тогда недостижимой мечтой немногих безрассудных идеалистов — большинство из них жили в Европе, и лишь жалкая кучка отправились первопроходцами в тогдашнюю турецкую Палестину. Папа хотел только хорошей жизни и свободы. Он получил и то и другое, и вот теперь я сижу здесь, в Белом доме, в шести тысячах миль от осажденного врагами Еврейского Национального Очага, и собираюсь как можно скорее занести на бумагу историю моей жизни. Ибо, если разведывательные данные не врут, и здесь и там назревают события, над которыми мы, того и гляди, потеряем всякую власть.

Глава 20Горшки для кислой капусты

Мою бабушку у нас в доме звали не иначе, как «Бобэ» — это слово на идише, должно быть, происходит от русского слова «баба», «бабка»; так что так мы и будем ее здесь называть.

«Бобэ» поселилась у нас вскоре после злополучного для меня Дня Всех Святых. Мы с Ли, конечно, знали о ее существовании еще задолго до того; слышали мы и о некоем «дяде Велвеле»: их обоих папа собирался вызвать к себе из старого галута. «Бобэ», как вы понимаете, была папиной матерью, а дядя Велвел был мамин сводный брат, сын «Зейде» от кайдановки. Кайдановской наследственностью, возможно, и объяснялись все выбрыки дяди Велвела, о которых речь впереди.

Папин отец к тому времени уже умер в России, которая стала Советским Союзом. «Бобэ» осталась одна, и жила она в страшной нужде, потому что рабоче-крестьянский рай был не самым подходящим местом для благочестивой старой вдовы синагогального шамеса. По задуманному плану, дядя Велвел должен был приехать вместе с ней, и предполагалось снять им на двоих маленькую квартирку, с тем чтобы Велвел — холостяк лет двадцати с гаком — работал в папиной прачечной, или преподавал иврит, или еще каким-то образом зарабатывал на жизнь, а «Бобэ» вела бы для него хозяйство. Такой план, то есть использование дяди Велвела, придумала мама. Я вовсе не хочу сказать, что мама все это придумала для того, чтобы сбыть с рук «Бобэ» и не селить ее у себя; хотя если бы и так, что в этом такого? Принимая во внимание долгий опыт человечества, это было бы только разумно, даже если бы маме до смерти хотелось жить под одной крышей со своей свекровью. Мама познакомилась с папиной матерью еще когда ездила в Минск. Не знаю уж, как они там поладили, но мама явно спала и видела, как бы вытащить дядю Велвела в Америку.

Так что в течение некоторого времени у нас за ужином даже о делах в прачечной не говорили столько, сколько о «Бобэ», о дяде Велвеле, о шифскартах, визах, паспортах, денежных переводах и Эллис-Айленде — и больше всего о денежных переводах для дяди Велвела. Дядя Велвел был выше головы занят улаживанием своих долговых обязательств, подкупом советских служащих, оформлявших выезд за границу, покупкой одежды и другого багажа, необходимого для путешествия; и он все просил еще и еще денег. Вывоз «Бобэ» из Советской России прошел как по маслу, но вывоз дяди Велвела все больше и больше влетал в копеечку. То и дело от него приходило очередное письмо или телеграмма, и после этого в Минск отправлялся очередной денежный перевод. Наконец все было улажено. Отчаянная попытка мамы устроить так, чтобы они отплыли на одном пароходе из Риги, не удалась, но дядя Велвел заказал себе билет на пароход, уходивший через три недели после бабушкиного.

И вот «Бобэ» прибыла. Мы с Ли, пялясь сверху вниз в узкий пролет лестницы, смотрели, как она тяжело поднималась со ступеньки на ступеньку, опираясь на папину руку. Наше первое впечатление было, что это — маленькая хромая старушка в парике, робко улыбающаяся из-под рыжего мехового воротника. Она вошла в кв