И тут в комнату ворвался дядя Фил — он вбежал так же неожиданно, как Кнопка, и точно так же с открытым ртом и высунутым красным языком, — и заорал на меня.
— Где ты это достал?
Для дяди Фила журнал «Le Sourire» был, конечно, верхом непотребства.
Я спокойно ответил как на духу:
— Мне это дал Питер-Пидер.
— КТО?
— Питер-Пидер, — ответил я неуверенным голосом. — То есть Питер Куот. Из восьмого отряда.
Брат Джимми Леви всегда называл этого мятежного ослушника Питером-Пидером. Мне это казалось всего лишь невинным, ничего не говорящим прозвищем.
Дядя Фил взял у меня из рук журнал, сел на мою койку и сказал гоном священнослужителя:
— Дэви, ты знаешь, что это значит?
— Что значит что?
— То, что ты сейчас сказал.
Ум. привычный к талмудическим закавыкам, способен сложить дважды два. Волнующие ощущения, испытанные мною при чтении «Le Sourire», рассказы Поля Франкенталя о больших мальчиках на пустыре и разные другие вещи, которые я слышал в лагере, начали складываться в какую-то смутную картину. Естественно, я ответил, что понятия не имею. Дядя Фил ушел, перелистывая на ходу журнал и не глядя под ноги, так что в дверях он оступился и скатился вниз по ступенькам. Он поднялся, отряхнулся и отправился в восьмой отряд.
Разразился большой скандал. Журнал «Le Sourire» был конфискован. Билл Уинстон провел в восьмом отряде общее собрание, на котором шла речь о многих вещах — от секса до необходимости укрепить в отряде дружбу и товарищество. Куот обещал изжарить для всех шашлык и начать убирать свою кровать, а другие ребята обещали перестать называть его Питер-Пидер. Билл Уинстон был в полном восторге. Пикник устроили на следующий день после отбоя: Куот изжарил шашлык, и Поль Франкенталь ел в три горла, и когда он попросил пятую или шестую порцию, Куот послал его к черту, а Франкенталь в ответ назвал его Питер-Пидер, после чего Куот раскроил ему башку горчичницей. Так окончилась в восьмом отряде едва начавшаяся эра дружбы и товарищества. Всему лагерю стало известно, что Куот так отделал Поля Франкенталя, первого спортсмена, что тому пришлось в лазарете накладывать на голову швы. Куот так и не стал убирать свой койку, и его продолжали называть Питер-Пидер, но теперь это делали уже и при мистере Уинстоне. Журнал «Le Sourire» переходил от одного воспитателя к другому, пока его однажды не заграбастал сам мистер Сайдман, который оставил его себе. Памятуя про миссис Сайдман, я бы сказал, что «Le Sourire» оказался там, где он мог принести наибольшую пользу.
Тем временем мой роман с Бетти Сайдман развернулся в полную силу. Мы с ней нередко ускользали из столовой и бежали на серую скалу над озером; там мы, взявшись за руки, сидели и разговаривали; может быть, пару раз поцеловались — вот и все. Меня преследовали воспоминания о том, что я увидел в «Le Sourire», и я воображал себе, как я проделываю все эти сладострастные выходки с Бетти Сайдман. Но когда она оказывалась рядом со мной, одетая в зеленые брючки из толстого сукна и белую приталенную блузку, и мне сверкали ее темные глаза, от моей храбрости не оставалось и следа, и все мои нечестивые намерения улетучивались как дым. По правде говоря, я не очень изменился и по сей день. Женщины внушают мне священный трепет. Можете ли вы поверить, что даже сейчас, после тридцати лет брака, у меня колотится сердце, когда я начинаю приставать к собственной жене? Говорят, женщины предпочитают решительных ухажеров, которые без долгих церемоний начинают стягивать с них колготки; не знаю и никогда не узнаю. Я не могу сказать, что мне, с моим почтительным подходом, не везло с женщинами; я, можно сказать, не жалуюсь, но с Бетти Сайдман этот подход ни к чему меня не привел.
Как-то я возвращался в свой флигель после одного из этих свиданий. Я шел по тропке через лес и вдруг увидел, что в воздухе болтается что-то черное. Я остановился, как вкопанный; я глазам своим не верил. На бельевой веревке, обмотанной вокруг высокого сука большого дерева, висела Кнопка; другой конец веревки был привязан к стволу березы. Я опомнился и потянулся к собачке, но она висела чересчур высоко. Дрожащими пальцами я попытался развязать узел на другом конце. Кнопка была жива, она скулила и извивалась, голова у нее свесилась набок, рот был широко раскрыт, по языку текла кровь. Собачка смотрела прямо на меня, как бы умоляя о помощи; потом ее глаза закрылись.
Неожиданно из кустов выскочил Питер Куот; в руке он держал карманный скаутский нож. Одежда его была порвана, лицо опухшее и в крови.
— Эй, лови!
Куот полоснул ножом по веревке, и Кнопка упала мне прямо в руки — все еще с обрывком веревки на шее. Я положил ее на землю, и она открыла глаза. Питер перерезал веревку у нее на шее, и Кнопка слабо завиляла хвостом. Потом голова ее опять свесилась набок, глаза закрылись, и она больше не шевелилась. Питер пощупал Кнопкино сердце и позвал:
— Кнопка, Кнопочка, приди в себя! Не умирай!
По его окровавленному лицу текли слезы.
Если время от времени — здесь или дальше, по ходу моей истории — вам покажется странной моя дружба с Питером Куотом, вспомните этот случай — это святая правда. Питер и теперь такой же, каким он был в лагере «Орлиное крыло» — мятежный «enfant terrible», непокорный и непослушный, но где-то в глубине души у него таится скрытая любовь, даже если внешне кажется, что он не способен к любви — любви к своим родителям, к своему народу. Он лежал, обнимая собачонку, и выл:
— Кнопка, Кнопочка, не умирай!
Потом он повернул ко мне свое окровавленное лицо:
— Это все этот тупоголовый сукин сын! Это его рук дело! Только потому, что я люблю эту собачку! Я видел, как он ее унес!
В это время неподвижная Кнопка издала какой-то слабый звук и пошевелила головой.
— Боже, она жива!
Питер взял собачку на руки и встал; по его лицу катились слезы, смешанные с кровью.
— Ну, я ему покажу! Ты ничего не знаешь, слышишь? Никому ничего не говори. Понял? Ладно, беги!
Наутро Франкенталь уехал из лагеря. В этот день я видел его в последний раз в жизни: он, уже одетый по-городскому, шел через лужайку, в губах у него болталась сигарета. Через несколько дней уехал и Питер Куот. После этого Бетти Сайдман меня избегала. Некоторое время я даже не знал, выжила ли Кнопка, но потом я увидел ее около дома Сайдманов: она играла в небольшом загончике, сделанном из толстой проволоки. Несколько дней ходили разные слухи, потом все об этом позабыли.
Примерно через неделю меня навестили родители; они приехали на машине с фейдеровской фермы и привезли с собой «этого шалопая» Гарольда, а также мою сестру Л и, у которой хватило здравого смысла отбрыкаться от отправки в лагерь «Нокомис». Один лишь безответный бедняга Минскер-Годол отправился в ссылку к гоям! Но мне не хотелось признаваться в том, что мне плохо. Я сделал вид, что я на седьмом небе. Я показал им нашу столовую, актовый зал, озеро, теннисные корты, и площадку для игр. Я с гордостью рассказал Гарольду, что мы ходим в ночные походы и ужинаем у костра. Я похвастался Ли, что в меня втюрилась дочь самого владельца лагеря. Мистер Сайдман и Билл Уинстон все уши маме прожужжали про то, какой у нее блестящий сын. Но в этой оргии притворства был один момент истины. Когда я показывал маме и папе столовую, там как раз начинали накрывать столы для ужина и выставили молоко и масло.
— У нас всегда на ужин мясо, — сказал я, — а посмотрите, что они ставят на стол.
Папа молча глянул на маму.
Мама была разряжена в пух и прах — в шелковое платье и затейливую шляпу, украшенную цветами. Раньше она вовсю отпускала комплименты Сайдману и Уинстону, улыбалась, рисовалась, кокетничала, как барышня на выданье; а папа только молча слушал, что ему говорят, с довольно хмурым видом. Но когда папа глянул на маму в этой столовой — бросил на нее всего лишь один взгляд своих мудрых карих глаз, — я сразу же понял, что вся моя бравада о лагере его ни на секунду не обманула и что он винит маму в том, что я здесь оказался. Но при мне он не хотел ее попрекать. Мама пожала плечами и опустила глаза.
— Ты не бери масла и молока за ужином, Исроэлке, — сказал папа.
— Я и не беру, — ответил я.
Он обнял меня за плечи, и мы вышли из столовой. Так что я отбыл свой срок заключения в «Орлином крыле», и я продолжал есть мясо.
Когда я прочел эту главу Джен, она сказала:
— Ты понимаешь, в каком ужасном свете ты выставил здесь свою мать?
Бедная мама!
Но подумайте, она же была тогда еще очень молода, она была эмигрантка в незнакомом новом мире, и вспомните еще историю с горшками для кислой капусты. Так ли уж это ужасно, что маму сбил с панталыка изящный молодой обманщик-учитель, который ей льстил и с ней флиртовал, потому что, как сразу же поняла «Бобэ», он хотел денег? Лагерь «Орлиное крыло» в глянцевых брошюрах, которые принес Билл Уинстон, одаривавший маму своими мужественными улыбками и масляными взглядами, был для нее тем же, чем когда-то была плойка, и поэтому у нее не хватило духу задать Дугласу Фэрбенксу всегдашний еврейский вопрос: «Но кошерное ли это место?» Эта вечная забота старого галута чересчур уж отдавала кислой капустой — правда, мама?
Зеленая кузина, бедная Зеленая кузина, не так уж это все было ужасно, и тут не за что прощать. Лагерь «Орлиное крыло» был моей первой остановкой на пути к «Апрельскому дому», и через него нужно было пройти. Что я навсегда запомню, так это никелированный карманный фонарик. В списке вещей, которые нужно было взять с собой в лагерь, числился карманный фонарик, так что мы отправились в скобяную лавку. Там были фонарики двух типов: черного цвета и белые никелированные; и черный стоил гораздо дешевле. Свет они оба давали одинаковый. Бережливость, мама, была твоей второй натурой. Но когда ты увидела, как Исроэлке горящими глазами пожирает блестящий, белый никелированный фонарик, ты его и купила. Все в порядке, мама!