Я прочел положенный отрывок из Исайи. Я говорил по-английски. Я говорил на иврите. Мар Вайль хорошо меня подготовил: тексты были трудные, но я справился. Затем настала очередь Белостокского магида: он произнес свою проповедь на звучном, остроумном идише, полном метафор, притч, парафраз цитат из Торы и талмудических хитросплетений, и закончил тем, что преподнес мне Тору. Представление завершил кантор Левинсон со своим хором: они восхитительно пропели молитвы, после чего сотни две гостей прошествовали по Лонгфелло-авеню, дабы насладиться кишкой, выпить, попеть и потанцевать.
В общем, «бар-мицва» вызвала полнейший фурор. Я изрядно опьянел от похвал и от бабушкиной настойки: и того и другого я вкусил в избытке, они ударили мне в голову и заставили подкашиваться мои ноги, но я был героем дня и не мог сделать ничего неположенного. Насколько я помню, в какой-то момент я вроде бы танцевал джигу на столе между кольцами кишки, а гости подпевали и хлопали в ладоши; но я надеюсь, что на самом деле ничего подобного не было и все это — обман памяти.
Позвольте мне перенестись на две недели вперед, дабы покончить с историей кузена Гарольда, прежде чем перейти к катастрофе с «Аристой».
Торжественная церемония по случаю Гарольдовой «бар-мицвы» тоже состоялась в подвальной Минской синагоге. Он благополучно протараторил свой текст из Исайи, но сердце у него к этому не лежало. Хвати у него смелости, он охотно пропел бы вместо этого «Раз картошка, два картошка». Он без всякой торжественности взобрался на кафедру, когда Моррис Эльфенбейн выкликнул его имя, и провыл свою молитву как робот, у которого садятся батареи. Он также произнес свою речь, которую написал для него дядя Хайман: это была хорошая речь, но прочел он ее без блеска, и, пока он ее читал, в полупустой синагоге слышалось неумолкающее жужжание: это гости переговаривались друг с другом. Однако когда я подошел к кафедре, все умолкли.
Да, да, именно так, это был сам Минскер-Годол. Браво, бис! Поскольку никакой важный магид не был приглашен на «бар-мицву», дабы торжественно вручить Гарольду Тору, мама убедила тетю Соню, что будет неплохо, если это сделает Дэви. Тетя Соня — женщина, в сущности, добрая и простодушная — клюнула на приманку: ее так тешила мысль, что хоть раз Дэви, сын Сары-Гиты, будет играть вторую скрипку после Гарольда, что она согласилась и даже попросила меня представить Гарольда гостям на банкете в «Шато-де-Люкс».
Может быть, черт, унаследованных от Зеленой кузины, у меня гораздо больше, чем я готов признать. Я экспромтом прочел с кафедры речь, вручил Гарольду Тору, а затем таким же образом прочел вторую уже на банкете, чем обошел Гарольда по всем статьям. Не знаю, для чего я в этом публично исповедуюсь, но вам не вредно это узнать. Не забудьте, что до этого Гарольд мне все печенки проел, хвастаясь предстоящим банкетом в «Шато-де-Люкс». С его стороны было довольно неосторожно бросать мне вызов на моем поле. Здесь, в Бронксе, во всем, что касалось иврита и синагогальных дел, я был кум королю и сват министру — хотя там, в манхэттенской школе имени Таунсенда Гарриса, я был всего-навсего мальчиком в лиловом костюме, который спал и видел, как бы ему попасть в «Аристу»
Но у кузена Гарольда много черт, унаследованных от тети Сони. Он никогда не держал на меня зла за то, что я блистал за его счет на его же «бар-мицве». Может быть, своим неуместным поведением я отвратил одну лишнюю душу от народа Израиля, но, я думаю, Гарольд все равно пошел бы тем путем, на который он уже вступил, когда вместо молитвы бормотал свою присловие «Раз картошка, два картошка». Гарольд был и остался прирожденным скептиком, если не считать того, что для него каждое слово Зигмунда Фрейда — это прямо-таки слова Бога, сказанные на горе Синай. Но каждому из нас нужны какие-нибудь заповеди.
Глава 30История с газетой
Наутро после «бар-мицвы» я вместе с папой снова пошел в синагогу. Какой контраст! Там было мрачно, тихо, почти пусто; в глубине Моррис Эльфенбейн и несколько стариков надевали талесы и тфилин. У меня теперь были новые собственные тфилин, и мар Вайль научил меня их накладывать. До «бар-мицвы» мне было еще не положено произносить в молитве имя Божье, а теперь, укрепляя у себя на лбу черные кожаные коробочки, я гордо произносил молитвы, и папа глядел на меня сияющими глазами. Это-то, конечно, было хорошо, но в остальном — как все тут жалко выглядело! Без меня они, в сущности, не смогли бы даже составить «миньян» — то есть необходимый для молитвы кворум из десяти мужчин.
Мы, американские евреи, ведем себя как-то странно. Большинство из нас воспринимает праздник «бар-мицвы» как нечто вроде освобождения от религиозных обязанностей до тех пор, как придет пора жениться или помирать, тогда как на самом деле как раз с этого дня нам положено начать относиться к религии серьезно. Именно так воспринимал «бар-мицву» мой отец. Неделю за неделей каждое утро я ходил вместе с ним в Минскую синагогу, и для того чтобы мне поспеть туда до школы, а папе до работы, нам приходилось просыпаться ни свет ни заря. После молитвы мы садились в машину, и папа выбрасывал меня около станции метро, откуда я добирался до школы, а сам он ехал на строительную площадку, где возводили новую прачечную, и проводил день в хлопотах и заботах, которые его преждевременно старили. Нас обоих это порядком изматывало, и в конце концов я стал всего-навсего наскоро протараторивать свои утренние молитвы дома — в сокращенном виде, что мои сыновья непочтительно называют «разом густо — разом пусто». Насколько мне известно, они по сей день делают то же самое. Впрочем, я их об этом не спрашиваю.
Эта глава посвящена истории с газетой «Бронкс хоум ньюс»; но, уж коль скоро я так далеко растекся мыслию по древу, позвольте мне добавить еще одну вещь. Контраст между битком набитой синагогой в субботний вечер на моей «бар-мицве» и жалкой, унылой службой в воскресное утро, как я это сейчас, задним числом, понимаю, был для меня серьезным жизненным уроком, который, впрочем, я, вероятно, не усвоил бы, не удосужься папа мне на это указать. Устроить пышную «бар-мицву» может кто угодно, если у него есть на это деньги и если мальчик способен и готов вызубрить все, что ему положено сказать и сделать. Опора нашей религии — да, наверное, и любой религии в нынешнее шалое время — это кучка закоренелых упрямцев, которые день за днем, невзирая ни на что, собираются в пустом доме молитвы, — по привычке, по инерции, от нечего делать, из суеверия, из сентиментальной привязанности, в подражание родителям или, может быть, из искреннего благочестия — кто знает, почему? Мой отец помог мне понять эту суровую истину, и она осталась при мне, так что я и сейчас нередко заставляю себя в будние дни ходить в синагогу, особенно когда на дворе дождь или снег и шансы собрать «миньян» выглядят более чем сомнительными.
Когда в то первое воскресенье мы с папой вернулись из синагоги домой, моя сестра Ли, сидевшая в купальном халате на кухне за чашкой кофе, ворчливо рассказала нам, что в «Бронкс хоум ньюс», оказывается, напечатана большая статья о моей «бар-мицве», и мама с газетой отправилась к тете Соне. Папа позвонил туда по телефону. Я услышал в трубке восторженный мамин голос, объявивший, что, по мнению и тети Сони и дяди Хаймана, статья совершенно замечательная и как раз сейчас ее читает Гарольд, который катается от хохота.
— А над чем это он хохочет? — спросил папа. — Что, там про нас написано что-нибудь смешное?
— Нет, нет! — послышался мамин ответ. — Просто он очень рад за Дэвида. Я сейчас бегу домой.
Папа повесил трубку и спросил Ли, есть ли в статье что-нибудь комичное.
— Комичное? По мне, так это скорее трагично, — ответила Ли, все еще переживавшая, что из-за кишки она накануне не смогла пойти в синагогу.
— Почему? — спросил папа, наморщив лоб. — Что в этой статье плохого?
Прихлебнув большой глоток кофе, Ли нехотя ответила:
— То, что там полно ошибок. Мне стало нехорошо.
— Каких ошибок? — грозно вопросил папа.
Но Ли, если на нее слишком давить, способна от уклончивого увиливания быстро перейти к яростной обороне, наподобие леопарда, загнанного на дерево, и в такие минуты она не боится никого — ни отца, ни брата, ни мужа, ни Бога, ни дьявола. К ней просто нужно не приставать и дать ей время слезть с дерева.
Так что она накинулась на папу:
— Я что, обязана была наизусть запомнить эту чертову статью? Да меня там даже и не было, на этой чертовой «бар-мицве», ты же знаешь, папа. Я помню только, что они даже эту чертову «кишку» не могли написать правильно. Хотя мне на это, в общем-то, наплевать с высокой колокольни!
Она выстрелила прямо в папу тремя «чертями» подряд. Но папа поморгал и сделал вид, что не заметил.
— Что? Они упомянули про кишку? — спросил я в ужасе.
— УПОМЯНУЛИ? Да они только про нее и пишут! — огрызнулась Ли и с треском поставила чашку на стол. — Можно подумать, что «бар-мицва» была не у тебя, а у кишки! Оставь меня в покое!
И, запахнув купальный халат на своей сексапильной молодой фигуре, она пулей выскочила из комнаты.
Я вышел из квартиры и помчался к ближайшему газетному киоску. Но «Бронкс хоум ньюс» была уже распродана. Когда я вернулся домой, мама с папой вместе читали газету.
— Где же ты был, Дэвид? — нежно спросила мама. — Неужели ты не хочешь прочесть про себя?
— Как там насчет ошибок? — спросил я папу.
Он посмотрел на меня добрым взглядом.
— Это очень мило написано, Исроэлке, так что ты не волнуйся, — сказал он. — Да и кто вообще обращает внимание на то, что пишут в газетах?
Он протянул мне газету и вышел. Я разложил ее на столе. Рассказ о моей «бар-мицве» занимал целых три колонки, в разделе местной общественной жизни, украшенном фотографиями брошенных невест и помолвленных девушек. Была там и моя фотография — одно только лицо крупным планом: я выглядел толще, чем на самом деле, и косил глазами куда-то вбок; это была деталь, взятая из общего снимка, сделанного в летнем лагере, и увеличенная. Подпись под фотографией гласила: