Внутри, вовне — страница 56 из 142

Здесь, видимо, мне нужно прерваться и объяснить, как написан Талмуд. Об этом меня однажды спросил сам президент, и я попытался ему это растолковать на примере, как мне казалось, очень простого отрывка. Вскоре его глаза заволоклись туманом, и я постарался побыстрее закруглиться. Он поблагодарил меня и сказал, что теперь он все понял — да, это, конечно, очень интересно; и переменил тему разговора. Так что начинать объяснять, что такое Талмуд, — дело довольно рискованное, но здесь мне придется худо-бедно это сделать, иначе читатель не поймет того, что произошло дальше. Просто у президента мысли были заняты другим.

Талмуд — это энциклопедия хаотично перемежающихся толкований религиозного и общего права времен Второго Храма. Когда, как рассказывается в Евангелиях, Иисус спорил со старейшинами, он обсуждал именно талмудское право. На тысячах страниц Талмуда подробно излагается, как мудрецы разбирают всевозможные правовые принципы — практические и чисто теоретические, — споря друг с другом. Язык Талмуда — сложный и замысловатый. Если вы поймете значение некоторых, на первый взгляд довольно простых, слов, — это уже полдела. Собственно говоря, Талмуд — это, среди прочего, постоянная тренировка интеллекта. На каждой странице можно также найти и подробные, весьма помогающие комментарии, но в то время они были выше моего понимания и нисколько не помогали мне получить свои пять долларов. Я был предоставлен самому себе, и мне осталось лишь грызть зубами гранит талмудической науки.

Но все-таки я его одолел! Я прогрыз этот гранит! Я уловил суть талмудической логики, понял, что к чему, и впервые в жизни я почувствовал прилив неожиданной радости — а в этом-то и скрыт главный смысл изучения Талмуда. Когда до вас доходит ответ — доходит основная идея отрывка, — вы можете сказать, что вы поняли. Евреи уже двадцать с лишним веков корпят над Талмудом именно потому, что — помимо рассказов, притч, истории народа, ученых комментариев, ярких описаний Вавилона и Рима и изложения религиозных и правовых идей, — помимо всех этих серьезных вещей, читатель Талмуда находит в нем ни с чем не сравнимое интеллектуальное наслаждение. Талмуд — это моя любовь или, если угодно, мое хобби, и можете над этим подтрунивать, сколько угодно; я словно вижу, как у некоторых из вас, дорогие читатели, в глазах появляется тоска. Но теперь вы поймете, что произошло у нас с «Зейде».

Я позвал его снова — и снова объяснил ему, как я это понял, пока он стоял над открытым фолиантом. Я не могу описать, как он пронизывал меня взглядом своих синих глаз! Какой из них на меня лучился свет! Как этот бородатый патриарх величественно кивал головой:

— Да, да… Нет, нет! (Это — в момент, когда чуть-чуть отклонился от темы.) Да, продолжай, да! Хорошо! Да! О Боже милостивый — да! Именно так! Ой, зай гезунд!

Он кинулся ко мне, обнял меня и расцеловал, щекоча бородой. Затем он выдал мне пять долларов и побежал рассказывать об этом подвиге моим родителям. Должно быть, день был воскресный, потому что и папа и мама были дома; а в субботу «Зейде» скорее дотронулся бы до раскаленной кочерги, чем до пятидолларовой бумажки. Я слышал, как «Зейде» говорил папе и маме:

— А-годол, он еще станет большой а-годол, как вырастет. Но он еще ничего, ничего не знает! У него светлая голова. Но ему нужно начинать учиться.

Так-то вот. С того дня я по два часа в день регулярно занимался с «Зейде». Должен признаться, новизна и восторг длились недолго, и я дорого заплатил за свое пятидолларовое вознаграждение.

— Кум (пойди сюда)! — говорил «Зейде», едва лишь я возвращался из школы имени Таунсенда Гарриса; и усталый, проклиная все на свете, я плелся к столу и открывал перед собой том Талмуда.

Через месяц-другой, когда я слышал это «кум», у меня появлялся в горле ком. Эти колонки абстрактных арамейских рассуждений, дорогие друзья, очень трудно было проглатывать и переваривать американскому ребенку, привыкшему к кинофильмам Дугласа Фэрбенкса, дешевым комиксам и библиотечным книжкам.

Например: «Реувенова корова лягнула копытом камень, который разбил Шимоновы горшки на рынке. Сколько он должен заплатить?!». Конечно, корова, камень и горшки создают юридическую проблему ответственности индивидуума за ущерб, нанесенный в общественном месте; но в тринадцать лет я не мог понять, почему это может быть увлекательна. предметом обсуждения, да, признаться, и посейчас не могу. К тому же изложение Талмуда по-английски требует длинных разъясняющих подробностей; в Талмуде говорится просто: «Камень на рынке — что?». Изучая Талмуд под руководством «Зейде», я постоянно подавлял зевоту, до тех пор пока у меня не начинали слезиться глаза. А «Зейде» как будто ничего не замечал.

Тем не менее мне разрешили уйти из еврейской школы; и мне доставляло радость видеть блеск в глазах «Зейде», когда я ухватывал какую-то талмудическую концепцию. Это возвышало меня в собственных глазах. Ведь, как вы помните, в школе имени Таунсенда Гарриса я был всего лишь мальчик в лиловом костюме, не принятый в «Аристу». А здесь, дома, рядом со мной был доброжелательный, шутливый гигант дед — ибо его педагогический метод заключался, в частности, в том, чтобы постоянно балагурить и приводить смешные сравнения, — который говорил мне и моим родителям, что у меня есть шанс стать илуем (гением), гаоном (ученым мудрецом) и годолом (это слово вы знаете), если только я буду старательно заниматься и пойду в правильную школу. Он имел в виду отнюдь не Колумбийский университет, который был моей целью, моей голубой мечтой, лучшим учебным заведением в Нью-Йорке и, как я был уверен, во всем мире. «Зейде» полагал, что единственным подходящим местом для такого еврейского гения, как я, была иешива, где я мог бы получить высшее талмудическое образование. Так что наши мнения расходились; и если, предположительно, решение должен был принять я, то внимание зрителей было приковано к нему.


* * *

Как ни странно, чашу весов склонила тетя Фейга. С того дня, как она у нас появилась, Фейга плясала только под свою собственную дудку. Она еще в советской школе выучила немного английский, но в Америке она сразу записалась на вечерние курсы. Она была способная и быстро схватывала язык. У нее был свой ключ от квартиры, и она приходила и уходила, когда вздумается, в шабес и в будние дни. «Зейде» никогда в это не вмешивался.

Это было странно, потому что после его приезда у нас в доме стали выполнять религиозные предписания куда серьезнее, чем раньше. Я уже упоминал про реле, выключавшее свет в пятницу вечером, — то самое реле, которое довело до истерики Ли и распугало ее ухажеров. Были проведены еще некоторые мелкие реформы: появились отдельные кухонные полотенца для молочной и для мясной посуды, был усилен контроль над ингредиентами покупаемых фасованных продуктов, и так далее. С электричеством в шабес было решительно покончено, ибо «Зейде», едва успев войти в квартиру, объявил, что электричество — это огонь. Родители безоговорочно подчинились. Позднее, когда я немного поучил физику, я как-то поспорил об этом с «Зейде». Я объяснил ему, что электричество — это вовсе не огонь, а поток электронов, двигающийся по проводу, как вода течет по трубе. Он с лукавой ухмылкой осведомился:

— А разве вода выделяет свет и тепло?

— Вода? Каким образом? Она же не горит!

— Вот именно. А электричество выделяет свет и тепло именно потому, что оно горит. А горит оно потому, что оно — огонь.

Тетя Фейга, слышавшая этот разговор, подмигнула мне. Она была наша домашняя атеистка, но «Зейде» это, кажется, нисколько не волновало. Она могла делать с ним все что угодно: могла ущипнуть его за нос, пощекотать его, ткнуть его пальцем, и он в таких случаях притворялся обиженным, но было видно, что ему это нравилось. Для него, старика, она была шаловливым ребенком. Больше никто, даже мама, не мог позволить себе с ним таких вольностей.

Фейга чуть ли не с первого дня стала приносить в дом номера «Дейли уоркер» и «Нью мэссез», брошюры Ленина и Троцкого; это было еще до того, как Сталин выгнал Троцкого из России и вычеркнул его имя из советской истории. Фейга пыталась заинтересовать этим Ли, но Ли думала только о мальчиках да о тряпках, и в ее голове не оставалось места для революционной политэкономии. Папа, который когда-то сам немного увлекался социализмом, попробовал с Фейгой спорить. Америка — это не царская Россия, говорил он ей, и Фейга это скоро сама поймет. Америка — это лучшая страна на свете. Настоящая революция в Америке уже давным-давно произошла, люди в ней теперь равны и свободны, и перед каждым открыты все пути. А Советский Союз — наоборот, — всего лишь громадная отсталая тюрьма.

Но и Фейга в ответ за словом в карман не лезла: она говорила о линчеваниях негров, о Хеймаркетской трагедии, о кентуккийских горняках, об ужасах чикагских скотобоен. Фейга залпом проглатывала кучи книг в красных бумажных обложках — таких авторов как Эптон Синклер и Джон Дос-Пассос. Я попытался одолеть одну или две из них, в поисках приключений и насилия, но для меня там было слишком много болтовни. Америка была построена на эксплуатации рабского труда, заявляла Фейга. Это — разлагающееся общество, через несколько лет следует ожидать революции, и Фейга станет тогда одним из бойцов в классовой борьбе.

— Разве я, в прачечной «Голубая мечта», эксплуатирую рабский труд? — устало спросил папа как-то вечером. — Мои рабочие имеют восьмичасовой рабочий день, а я вкалываю шестнадцать. Они получают больше, чем в какой-либо другой прачечной.

— Прачечная дает прибыль? — спросила Фейга.

— Мы стараемся, чтоб давала.

— Как же прачечная может давать прибыль, если вы не эксплуатируете рабский труд? Прибыль — это не что иное, как прибавочная стоимость, отнятая у рабочих. Это же всему миру известно.

— Если бы прачечная не давала прибыль, мы бы разорились, Фейга, и все наши рабочие остались бы без работы.

— Вот потому-то это и порочная система, — сказала Фейга, — и ее следует уничтожить.