Во что я верю — страница 5 из 14


4. Необходимость чистоты.


А может быть, этот Господь и Бог, на Которого я предъявляю права и о Котором так пылко утверждаю, что Он мой, так соответствует какой-то потребности моей природы, какому-то такому сильному моему стремлению, что оно само создало себе цель? Сколько раз я делал себе этот упрек! Я призываю Спасителя, потому что нуждаюсь в спасении, а в спасении я нуждаюсь потому, что считаю себя виноватым, а виноватым себя считаю, так как верю, что зло существует в мире и во мне и что моя природа осквернена им.


По правде говоря, первая строчка моего эссе под названием «Во что я верю?» должна была бы прозвучать так: верю в то, что зло существует, и даю ему оценку в свете учения Христа. Начиная с этого места, я иду по дороге, становящейся все более безлюдной.


В Нагорной проповеди наибольшее презрение в наше время вызывает место, где блаженство обещается «чистым сердцем». Это требование Христа претит человеческой природе в наши дни так же, как во времена Тиберия, Клавдия и Нерона; оно бьет по тому миру, за который Христос не хотел просить Отца и который в наше время наделяет природу свойствами божества, как и две тысячи лет тому назад.


Я верю, что в мире есть зло; но верю ли я, что сначала его не было и что только в определенный исторический момент оно вдруг появилось в результате какого-то преднамеренного поступка со сто-




33




роны «homo sapiens?»


Я оставляю другим выбор гипотезы, о том, что кроется в глубине библейского рассказа — относится ли он на самом деле к одной паре (а это невозможно представить), или же Адам и Ева воплощают последовательность человеческих поколений. Но что зло существует в мире и в тайниках наших душ, что во мне оно возникает в точке соприкосновения духа и тела — это истина настолько очевидная, что обойти ее можно только так, как это сделал А. Жид, утверждавший, что зло — это добро, а добро - это зло.


Из всего, во что я верю, именно эта истина больше всего изолирует меня в мире, в котором я завершаю свою жизнь, в мире, где чистота сердца стала чем-то непостижимым.




Чистота молодежи...Может быть мне не следовало бы касаться этой темы. Прежде всего из-за моего возраста. Когда уже миновал мыс бурь и достиг пристани, не следует поучать тех, кто еще борется, кто едва-едва вступил в борьбу.


Однако, я считаю, что это не очень убедительный аргумент. Старому человеку не всегда чужды трудности такого рода. Старость ничего не устраивает в жизни людей, не обретших душевного мира (pax Domini). Если старость не обратится к вечности (такой уже близкой), ей грозит опасность стать особенно трудным периодом, так как у старика воображение занимает место того, в чем ему отказывает природа...А это страшно. Разговоры моих ровесников бывают часто омерзительнее болтовни юнцов. Старость должна быть святой, иначе она становится маниакальным состоянием.


Поэтому, хотя я так стар и так стараюсь быть христианином, мой возраст не может лишить меня права


34


сказать молодому человеку: нужно быть чистым.


Зато есть другая оговорка, касающаяся исключительно меня. Я родился очень давно, в очень специфической среде, где взгляды на все, связанное с плотскими отношениями, были полярно противоположны взглядам, которые в ходу теперь. Я остался слишком похожим на ребенка, каким я некогда был. Вот почему эта тема подсказывает мне слова, которые современный юноша не может слушать без улыбки.


Ребенок, каким я был... Я был младшим сыном рано овдовевшей матери. Она приняла свое вдовство так, как принимают монашество — очень добросовестно и думая, что она (в полном смысле слова) ответственна за мою вечную жизнь. В те времена чистота сердца и тела не считались одной из христианских добродетелей. Это была просто Добродетель. Когда говорили: добродетель, святая добродетель, речь шла именно о чистоте. Угрызения совести сверхщепетильных душ концентрировались исключительно вокруг грехов, относящихся к этой области. Сегодня трудно понять тот до-фрейдовский мир.


Торможения, комплексы: во время моего детства нашим воспитателям и в голову не приходило, о какой опасности говорят эти слова. Благонравие (добродетель) ребенка и юноши заключалось в том, чтобы ничего об этом не знать, разумеется не говорить и даже не думать. Довольно было задуматься об этом, и человек падал в пропасть. Не говорить, не думать... Игнорировать существование своего тела. Мы должны были жить в единении с диким животным, которое должно было остаться неведомым для нас. Маленький спартанец и лис, спрятанный у него под одеждой, — да! Я не стану описывать, как далеко заходили запреты предосторожности, кото-




35


рые должны были охранять нас от самих себя,—боюсь, что вызвал бы этим смех. А ничего смешного не было.


Впрочем, такое воспитание в духе чистоты не слишком беспокоило моих ровесников. Все с них скатывалось, как с гуся вода. Зато для чрезмерно впечатлительных мальчиков последствия его были очень серьезны. У некоторых эти торможения и комплексы могли дать самые плачевные результаты. В лучшем случае они делали из человека так называемого католического писателя и развивали его творческую плодовитость. Сколько же он действительно заплатил за эти благодеяния, о том ведомо одному только Богу.


Итак, я менее всех способен представить себе, что значит чистота для современных молодых католиков, таких непохожих на юношу, каким был я, для современных юношей, которым все было открыто с самого начала сознательной жизни, какие предосторожности ни принимали бы их воспитатели, и которые с детства дышали атмосферой кино.


Кровь и пол, несвободное или истерзанное, измученное тело — можно сказать, что сегодня дети больших городов ходят по улицам между двумя стенами, заклеенными афишами, восхваляющими не столько человеческое тело, сколько секс, не столько храбрость или даже силу, сколько насилие и преступление. И в этом мире, таком, каков он есть, воспитатели должны не столько беречь ребенка, сколько предостерегать и вооружать его.


То, во что я верю, неизбежно приводит к глубокому душевному разладу, возникающему из-за противоречия между христианским законом (и его требованием необычайной чистоты, причем за все века требование ни на йоту не смягчилось) и законом и голосом природы, которым так потворствует вне-


36


шний мир. В периоды внутреннего смятения, в часы мрака, я иногда чувствовал себя выключенным из привычной и нормальной жизни, и из того, что для других людей является счастьем.


Ну и что! И в те часы я знал то, что знал всегда: этот поступок, этот акт не такой, как другие поступки, как другие акты. Эта жажда наслаждения не похожа на наши другие желания. Я опускаю моральный или религиозный аспект этого вопроса. Для многих мужчин — и для тех, которые особенно склонны искать наслаждений, и для тех (впрочем, гораздо более малочисленных, чем мы себе представляем), которые повинуются сердечным страстям, — проблема заключается в том, чтобы не дать поглотить себя звериной части своей натуры. Нельзя управлять жизнью, не управляя своими инстинктами. Язычники считали, что искусство жить заключается в умении пользоваться жизнью (но не злоупотре- \ блять ее благами). Но как раз акт физической близости не похож ни на какой другой, — его требования безудержны и имеют в себе что-то от бесконечности. Как прилив, который все заливает, все увлекает, все уносит. «А какое нам до этого дело! Каждый может свободно рисковать...» Это правда, но риску подвергаемся не мы одни: мы тянем за собой много других существ. Я вовсе не собираюсь предаваться жалости к бедным девушкам, павшим жертвой плохих юношей. У молодежи, взаимно охотящейся друг за другом, часто именно мальчики бывают дичью. Но так уж оно есть: когда наступает вечер жизни, из глубины нашей молодости возникают лица. И сколько слез хотелось бы отереть, а может быть и не одну горестную тень просить о прощении. Какую же цену уплатили за свою любовь те, которые нас любили? Этот вопрос зададут каждому из нас. И за это нас будут судить.


Но что делать, если все кончается со смертью, почему бы и не рискнуть ради этого влечения одного


37


I


существа к другому, ради стремления любить и быть любимым и обладать предметом своей любви. Любовь — это нечто бесконечно большее, чем наслаждение. Какой же мужчина и какая женщина, если они любили, если они действительно любили, — хотя бы и наперекор всем предписаниям и всем законам — какой мужчина или какая женщина могут сожалеть об этой любви, стыдиться ее и не вспоминать о ней, как о единственном времени, когда они жили полной жизнью? И несомненной истиной является то, что на этом свете дороже всего любовь. Мне легко согласиться с этим, так как именно любовь, наша любовь требует от нас, христиан, чистоты. Это единственная причина нашего безумия.


Я совсем не моралист. Я не верю в мораль, как таковую. Мы любим Того, Кто сказал: «Блаженны чистые сердцем...» Мы любим Того, Кто сказал:


«Если не станете, как дети, не войдете в царство Небесное...» Мы любим Того, Кто сказал: «Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его...»


Того, Кто столько от нас требует, мы любим, может быть, даже больше, чем думаем. Мы должны достигнуть склона жизни, чтобы осознать это. Всякая иная любовь прошла... Человек остается только с Ним. «Я один у тебя остался...» И вот правда, которую христианин знает по собственному опыту: нечистота разлучает нас с Богом. Духовная жизнь подчиняется законам, которые можно также проверить, как и законы физического мира. Об этом знало даже такое чудовище порока, как большое дитя Рембо. Он говорил, что всего лишь один шаг отделяет его от истины, «которая, может быть, окружает нас со всех сторон толпой плачущих ангелов». И вдруг вырвался у него крик: «О чистота! Чистота! Секунда прозрения позволила мне увидеть, что ты есть. До Бога доходят духом... Горе мне, горе!»