Во дни Пушкина. Том 1 — страница 12 из 79

– А, правда!.. – сразу согласился Павел. – Я виноват…

И он тут же написал в кабинете записку об отпуске пары хороших серег Пестелю.

– Поди, возьми в кабинете эти серьги и отвези мадам Шевалье, – сказал он Пестелю, – и скажи, чтобы она сегодня же надела их перед выходом на сцену…

Раз на смотру конногвардейского полка, которым командовал великий князь Константин, третий эскадрон, не расслышав команды Павла, повернул не направо, а налево. Павел загремел на офицера: как, непослушание?! Снять его с лошади, оборвать его, дать ему сто палок!.. Несчастного офицера тотчас же стащили с лошади и увели. Это обхождение Павла с офицерами солдатам нравилось, и они питали к нему известные симпатии, хотя доставалось часто и им. Константин умел прекрасно угадывать настроения отца и пользоваться этим. Несколько дней спустя, встретившись с отцом в Мраморной зале, он вдруг стал перед ним на колени и проговорил:

– Государь и родитель, дозвольте принести просьбу…

При слове государь Павел, как всегда, величественно надулся.

– Что вам, сударь, угодно?

– Государь и родитель, вы обещали мне награду за итальянскую кампанию. Награды этой я еще не получил…

– Что вы желаете, ваше высочество?

– Государь и родитель, удостойте принять вновь на службу того офицера, который навлек на себя гнев вашего величества на смотру конногвардейцев…

– Нельзя, сударь: он был бит палками…

– Виноват, государь: я приказания вашего не исполнил…

– Благодарю, ваше высочество… Он принимается на службу вновь и повышается двумя чинами…

Во время одного из путешествий по России Павел приказал расстрелять помещика Храповицкого за то, что тот, вопреки его приказанию не отрывать крестьян от работы для починки дорог по случаю царского проезда, все-таки осмелился выслать их чинить дорогу. И только ловкое вмешательство Безбородко спасло несчастного…

Павел думал, что призвание его состоит в том, чтобы восстановить все, что было разрушено французской революцией, он вступил в Мальтийский орден, мечтал возвратить низверженным венценосцам их троны, и мечты эти освящали всю его политику… Но все это тонуло в массе поступков явно уже безумных, вроде строжайшего выговора умершему генералу Врангелю или публичного, чрез газеты, вызова всех европейских монархов на дуэль…

Даже сыновья его не знали, что ждет их завтра, и трепетали в этом кошмаре день и ночь. Раз Павел вошел в комнату Александра и увидал у него на столе трагедию Вольтера «Брут», которая кончается стихами:

Rome est libre! Il suffit…

Rendons grâces aux dieux…[7]

Павел ничего не сказал, только нахмурился и стал по обыкновению тяжело дышать, а потом велел позвать к себе Александра и, показывая ему на страшный указ Петра I о цесаревиче Алексее, спросил:

– А вы знаете, сударь, историю этого царевича?

И остановил на смущенном сыне свой бешеный взгляд…

Отношения его к близким все обострялись. Все с минуты на минуту ждали указа о заключении Александра в Шлиссельбург, а Константина в Петропавловскую крепость. Павел открыто говорил о своем желании назначить наследником престола принца Евгения Вюртембергского, племянника Марии Федоровны, пятнадцатилетнего мальчика, которого Павел сделал уже генерал-майором и шефом драгунского полка.

Мягкий Александр совсем терялся под гневом отца. Опытный Аракчеев помогал ему советом в затруднительных случаях, и Александр чувствовал эту хотя и грубоватую, но настоящую, собачью преданность. В нем все более и более крепло желание уйти прочь от всего этого, но – куда уйти наследнику российского престола?! Да и жаль было страны. Ведь так легко, казалось, устроить ее судьбу: нет Павла, нет и всего этого ужаса… Надо сперва, значит, все устроить, а потом уже уйти. А устроить все совсем просто: сперва – просвещение, а потом – constitution libre, которая обеспечит России свободу и благоденствие навсегда. И во всех этих мечтаниях его поддерживали молодые приятели: Чарторижский, Строганов, Новосильцев…

А гроза надвигалась все ближе и ближе, и в Александре заговорило, наконец, чувство простого самосохранения. И – после долгой борьбы он дал согласие на то, чтобы вооруженной рукой заставить отца подписать отречение от престола…

…Александр остановился среди своего огромного кабинета. В глазах его была смертельная боль и ужас. Он не мог выносить воспоминания о той ужасной ночи, когда те ворвались в спальню отца и Зубов… табакеркой… и… Скарятин… шарфом…

И, не помня себя, «вождь народов», несмотря на поздний час, бросился мимо тихих караулов на половину жены…

VI. Первое предостережение

Елизавета Алексеевна не спала и, задумавшись, сидела у потухающего камина над раскрытой Библией. Ее с малых лет уверили, что в этой книге – источник утешения, но ее прямой мужской ум не находил в этих грубых, малограмотных, кровавых и часто глупых страницах решительно никакого утешения. В огромном дворце она была совершенно одинока. Она совсем девочкой была выдана за Александра – ей было 15 лет, ему – 16, и после недолгого периода молодого влюбления они быстро охладели один к другому. Развратная Като, тщетно прождав некоторое время правнука от них, подослала к Елизавете с этой целью своего любовника Платона Зубова. Елизавету очень оскорбило, что ее муж никак не отозвался на этот поступок дорогой бабушки. Их дороги разошлись еще больше. Она вскоре сошлась с Чарторижским. Благодаря бешеному патриотизму, мать Чарторижского получила от поляков кличку «матки ойчизны». Это не помешало ей, однако, стать любовницей князя Репина, который эту «ойчизну» заставлял трепетать перед собой. От него у нее родился Адам и, с детства напитанный ненавистью к России, волею судьбы-насмешницы был призван служить ей. И вот он жил с Елизаветой, а Александр своим увлечениям и счет скоро потерял. Все это было вполне в нравах Зимнего дворца: дорогая бабушка размахом своего разврата удивляла вселенную. Но когда у Елизаветы от поляка родилась дочь, Павел нахмурился.

– Сударыня, – обратился он к статс-даме, княгине Ливень, – полагаете ли вы, что у блондина мужа и блондинки жены может быть ребенок брюнет?

Та на мгновение замялась, было, но сейчас и нашлась:

– Но… Господь всемогущ, ваше величество…

Потом у Александра надолго завязалась связь с красавицей М.А. Нарышкиной, которая, однако, не мешала ни ему, ни ей рвать цветы любви на стороне, и если он не перешагнул известной черты в романе с красавицей Луизой, женой друга его Фрица, прусского короля, то с родной сестрой своей Екатериной, «полубогиней тверской», как звал ее Карамзин, он перешагнул все границы, о чем он сам так неосторожно писал в своих письмах к ней: «…Helas, je ne sais profiter de mes anciens droits (il s’agit de vos pieds, enten dez-vous) d’appliquer les plus tendres baisers dans votre chambre a coucher a Twer…[8] Эти игры его кончались не всегда весело: красавица фрейлина, княжна Туркестанова, забеременев от Александра, отравилась и скончалась в страшных мучениях…

Елизавета увлеклась вскоре молодым кавалергардом А.Я. Охотниковым. Но их любовь продолжалась только два года: при выходе из театра Охотников был заколот кинжалом клеврета великого князя Константина, и она в горе осталась на долгие годы одна – вплоть до Венского конгресса, когда Нарышкин, может быть, мстя своему августейшему повелителю, снова устроил примирение между ней и князем Чарторижским и их связь возобновилась. А Александр, наверху славы и могущества, рвал цветы удовольствия среди венских красавиц: Le roi de Danemark trinkt fЉr alle, l’empereur de Russie liebt fЉr alle[9] – пелось тогда в одной популярной песенке. Отношения между супругами были не только холодны, но даже грубы: об этом говорят не только многие современники, но даже полицейские наблюдения…

Но годы шли. Оба устали от жизни и просто постарели. Марья Антоновна Нарышкина снова с треском изменила ему с князем Гагариным. Князя он отправил в Рим, а с ней порвал навсегда. И снова супруги сделали попытку примирения, но оба почувствовали какую-то стеклянную стену. И, когда теперь, измученный воспоминаниями и безотрадными думами, он нервными шагами вошел к ней, он и она сразу почувствовали эту стену опять и опять.

– Что вы все не спите, друг мой? – как всегда, по-французски спросила она его, поднимая на него свои красивые серо-голубые глаза. – Вас волнует что-нибудь?

– Нет… да… – рассеянно отвечал он: об этом он говорить и с ней не мог. – Забот действительно много, и я… что-то очень устал…

– Посидите со мной немного у огонька… – робко сказала она. – Я вот все Библию читаю, которую оставили мне эти милые квакеры…

– А, да… – все точно отсутствуя, отвечал он, бросив рассеянный взгляд на толстую книгу. – Вы что же, собственно, читаете?

Они говорили безразличные слова, а души бились за стеклянной стеной и потакали: прости, забудь, будем снова, как тогда, давно, вместе… Но ни он, ни она не находили в себе сил выговорить эти слова. И он заметил, как она устала и бледна: в последнее время она все прихварывала.

– Вы не должны засиживаться так долго… – сказал он. – Вам надо очень беречь себя… Хотя Виллье и говорит, что серьезного у вас ничего нет, но все же ваше состояние беспокоит меня. Правда, я мало верю врачам: что может знать тут человек?

И он опустил уже лысеющую голову…

– Вам надо спокойнее ко всему относиться… – глядя на него снизу вверх, отвечала она. – После этого ужасного наводнения и вашей болезни вы далеко еще не окрепли как следует… Ваши постоянные огорчения чрезвычайно волнуют меня…

Он махнул рукой.

– А вы знаете, что сказал мне раз архимандрит Фотий? – спросил он. – Он говорит, что в народе существует поверье, что как я родился в год страшного наводнения, так в год наводнения и умру…

– Ах, оставьте вы все эти суеверия!