– Но почему же? – усмехнулся он. – Тайные общества работают не покладая рук… И подумать, что я сам иногда разделял все эти детские иллюзии! – горько рассмеялся он.
– Кто знает: может быть, когда детьми мечтали мы уйти от всего и поселиться на Рейне, мы были и правы… – тихо добавила она, опуская голову, чтобы скрыть навернувшиеся слезинки.
– Если бы все знать наперед… – глухо отозвался он и спохватился: – Нет, нет, я не буду тревожить вас! Идите и отдохните… Время у нас еще будет…
Она покорно встала и протянула ему руку. Рука была холодная и чуть дрожала. Он поцеловал ее и быстро вышел из гостиной. А она, повесив белокурую голову с уже поредевшими и поседевшими волосами, пошла в спальню.
А его, как только он снова вернулся к себе, сразу бурно охватили опять страшные думы: точно самый воздух покоев его был отравлен ими. И снова увидел он с мучительной яркостью ту страшную ночь: морозный туман в огромных окнах дворца, жутко настороженная тишина, в которой слышно только биение своего сердца, а потом эта возня, глухие крики и…
Пьяные гвардейцы не только убили, но и изуродовали Павла: вредное царствование было пресечено вредным способом, как выражался потом Карамзин. И на не раз уже окровавленный престол тут же, у еще не остывшего трупа мужа, заявила притязания Мария Федоровна: Ich will regieren![10] Но заговорщики не удостоили немку даже и разговора. Александр в первые моменты готов был от содеянного убежать куда глаза глядят, но судьба в лице грубого Палена, противно воняющего потом и вином, взяла его, потрясенного и плачущего, за руку и сказала повелительно:
– Довольно ребячиться!.. Надо царствовать… Пойдите покажитесь гвардии…
Целые часы он оставался в подавленном молчании, устремив глаза в одну точку и не допуская к себе никого, а на все утешения Адама Чарторижского с горечью повторял только одно:
– Нет, нет, я должен страдать… Того, что было, не изменишь…
А вокруг царили радость и ликование, доходившие, по выражению современника, даже до неприличия. Русский посол в Риме, узнав о смерти Павла, дал блестящий бал. Петербургская гвардия, маршируя, распевала новую песню:
После бури, бури преужасной,
Днесь настал нам день прекрасной…
Снова появились в великом множестве круглые шляпы, сапоги с отворотами и русские запряжки, которые были запрещены Павлом: петербуржцы торопились заявить вселенной, что вот они свободны…
И, полный самых благих намерений, Александр принимается лихорадочно делать добро: он увольняет от власти многих неугодных обществу лиц, он возвращает назад донцов, брошенных Павлом в безумный индийский поход, он раскрывает двери крепостей для томившихся там узников и призывает из Сибири сотни, тысячи сосланных туда Павлом. И, когда молодому владыке доносят, что кто-то на дверях опустевшей Петропавловки написал: «Свободна от постоя», он сказал: «Желательно, чтобы навсегда!..» Продолжая вызывать всеобщую радость, он отменяет указ Павла о запрещении ввоза из заграницы книг, приказывает полиции никого не теснить, уничтожает виселицы, стоявшие в каждом городе, запрещает печатать в газетах объявления о продаже крестьян без земли. Многие смотрят на этот акт, как на первый шаг к освобождению крестьян, и, действительно, он не раз горячо повторяет своим друзьям, что он добьется этого, хотя бы это стоило ему головы, а когда флигель-адъютант, князь Лопухин, намекнул ему раз на возможность серьезного сопротивления со стороны дворянства, он сказал:
– Если дворяне будут противиться, я уеду со всей моей фамилией в Варшаву и оттуда пришлю указ…
Вот, может быть, разгадка его привязанности к Польше и сосредоточения там лучших полков…
И, как ни колебался потом в своих взглядах Александр, – колебаний не знают только мертвецы да кретины – его отвращение к крепостному праву красной нитью проходит чрез всю его жизнь. И никогда не упускал он случая открыто его высказывать. Так, когда после войны с Наполеоном Шишков, этот специалист по манифестам, внес в один свой манифест фразу о связи помещиков с крестьянством, «на обоюдной пользе основанной», Александр вспыхнул и резко заметил сладкопевцу:
– Я не могу подписать то, что противно моей совести и с чем нимало не согласен…
И он вычеркнул лживые слова…
Он мечтал о целом государственном перевороте, о революции сверху, которая должна ограничить власть монарха и осчастливить свободой его подданных: от трехцветных кокард, которыми он с братьями играл так недавно, по-видимому, во дворце что-то осталось…
С тех пор прошло сто лет, но до сих пор либеральные и радикальные ригористы не верят искренности этих стремлений Александра: помилуйте, а ежедневные парады, которыми он занимался?! Они совершенно забывают о параллелизме души человеческой – и своей собственной, – в которой небесное уживается с земным, они забывают, что на русский престол вошел тогда не убиенный сединами старец, не Диоген, не Сократ, не демократический журналист даже, а всего-навсего двадцатичетырехлетний мальчик, пьяный молодостью и жизнью.
И сама жизнь взяла на себя заботу поставить в Зимнем Дворце маленький, но чрезвычайно характерный водевиль. Бонапарт, первый консул, прислал в Петербург особую депутацию поздравить молодого императора. Александр был в чрезвычайном восхищении, что вот он увидит героев великой революции, настоящих республиканцев.
– Je vous salue, citoyens![11] – с улыбкой приветствовал их Александр, с некоторым удивлением посмотрев на их пышно-раззолоченные кафтаны и мундиры.
Республиканцы незаметно переглянулись. Беседа продолжалась. И Александр, и Константин испытывали живейшее удовольствие называть послов Бонапарта «citoyens». Но у тех лица вытягивались все более и более.
– Но, ваше величество, во Франции более не принято уже называть так кого бы то ни было… – запротестовал, наконец, один из них. – Это было первое время… когда…
И он улыбнулся тонкой, слегка насмешливой улыбкой над теми временами, когда люди тешились этими игрушками…
Чрезвычайные послы республики с упоением погрузились в радости великосветской жизни. Манеры их были галантерейны до самой последней степени. Один из них, заметив на столе гостиной аметистовое сердечко хозяйки, стал небрежно играть с ним, класть его в рот и вдруг – нечаянно проглотил его. На другой же день при учтивой записке сердечко, отмытое начисто, было возвращено по принадлежности. Чуткий Александр запоминал все эти мелочи…
Первое опьянение властью и славой окрыляло юношу царя в его трудах на пользу человечества, и он точно не замечал, что пока труды эти заключались, главным образом, в бесконечных разговорах с друзьями о том, как им лучше устроить людей, и в чтении и в подписывании разных бумаг. А тем временем подошли и торжественные дни коронации. Молодой царь еще и еще раз упился из ядовитого кубка славы и не раз показал людям свою молодую, наивную душу. Когда накануне своего торжественного въезда в Москву он, не утерпев, поехал один по Тверской, его, «ангела», узнали, и сразу со всех сторон к нему кинулся народ и сжал его кольцом, и железным, и нежным. «Батюшка, родимый, солнышко ты наше красное…» – слышалось со всех сторон, и люди исступленно, в восторге целовали и его, и чепрак, и сапоги…
А потом ослепительное торжество коронации и бури неподдельных народных восторгов…
Но и в эти потрясающие моменты страшная ночь не забывалась. У него бывали иногда минуты такого страдания, что близкие опасались за его рассудок. И точно для того, чтобы убедить себя и всех, что не для себя принял он из окровавленных рук убийц власть, он снова и снова подписывал целый ряд актов, дающих одним радость, а другим хотя облегчающих страдания. Он уничтожил пытку. Он всячески берег народные средства при раздаче наград по случаю коронации, которые были более чем скромны. А в ответ на просьбу какого-то сановника о пожаловании ему крестьян он отвечал:
– Большая часть крестьян в России рабы. Считаю лишним распространяться об уничижении человечества и о несчастии подобного состояния. Я, во всяком случае, дал себе обет не увеличивать числа крепостных и потому не раздавать крестьян в собственность.
Наконец, коронация кончилась. Сам Александр не хотел, чтобы торжества длились слишком долго.
– Quand on fait voir un fantôme, – шутил он, немножко кокетничая, – il ne faut pas en abuser: il peut venir a crever…[12]
И пошел день за днем, месяц за месяцем. Власть опутывала его все более и более. Для блага людей представлялось необходимым назначить на места министров других людей. Он назначал. Но почти тотчас же обнаруживалось, что благо людей от этой перемены ни на йоту вперед не подвинулось. В душе поднималась досада, нетерпеливое желание поправиться, и начинались столкновения с теми или иными людьми, недовольство, игра самолюбий, эгоизмов, алчности, в которых дело тонуло, и вместо светлого храма всеобщего счастья, в котором торжественно гремела бы вечная литургия, снова начиналась грязная, кропотливая и – в минуты упадка духа уже казалось – безнадежная сизифова работа… А если идти против воли окружения, то кто же им мешает повторить историю с Павлом? А тогда прощай все мечты о спасении России и человечества!.. Наследовать ему должен брат, Костя, а в нем он чуял много отцовского…
Обсуждая со своими друзьями иностранную политику, Александр склоняется к мысли Кочубея, что самое лучшее для России – это оставить Европу устраивать свои дела, как она хочет, а самим все свои силы употребить на внутренние преобразования. Но мудрое решение это не могло долго оставаться в силе: во Франции все более и более поднимал голову Бонапарт. Его неудержимо выпирало наверх: вчерашние республиканцы властно требовали, чтобы он взял на себя труд освободить их от обязанности устраивать свои дела… В противовес Кочубею другие друзья заявляли, что нельзя совсем устраниться от дел Европы, что Бонапарту следует поставить на вид, что «мы располагаем средствами поддерживать наш голос в делах Европы». И чудные глаза Луизы, королевы прусской, с которой он провел несколько прелестных дней в Мемеле, с укором спрашивали его: неужели мой рыцарь оставит меня на произвол этого узурпатора? И Александр клянется над гробом очень им уважаемого почему-то Фридриха Великого, что Луиза на помощь России рассчитывать может… И вот, потихоньку да полегоньку, от красивых слов перешли к делу, в России был обявлен набор, русские войска двинулись заграницу, произошла первая стычка у Вишау, и Александр впервые увидал убитых и умирающих в осенней грязи солдат. Целый день он ничего не ел, а к вечеру почувствовал себя нездоровым и слег…