Во дни Пушкина. Том 1 — страница 16 из 79

альцы и поляки перебили около двух тысяч безоружных русских пленных…

Иногда страдания несчастных были так невыносимы, что нельзя было терпеть: раз великий князь Константин собственноручно прикончил одного голого пленного, который молил его об этом…

В городах трупы павших, во избежание заразы, сжигали. Часто в огонь попадали еще живые, и тогда страшные крики их потрясали всех. В одном поместье несколько сот пленных французов заперли в морозную ночь в сарай. К утру они все замерзли: так и стояли тесной толпой, примерзши один к другому. В другом месте несколько сот пленных, которых казаки набили в тесное помещение плечом к плечу, частью задохлись, частью умерли с голоду. Голодные, они грызли один другого – что можно было достать зубами. Часто, чтобы поскорее развязаться с ними, ограбив дочиста, запирали в какое-нибудь помещение и зажигали…

А владыка вселенной, maitre de l’univers, бросил остатки своей недавно грозной, а теперь замученной и жалкой армии и помчался в Париж. Но и русские, выступив из Тарутина в числе почти ста тысяч, пришли в Вильну в числе всего двадцати семи тысяч. В Московской, Смоленской и Витебской губернии было зарыто и сожжено более двухсот тринадцати тысяч трупов, а в одной Вильне – пятьдесят три тысячи. Но тем не менее, когда в Вильне эти страшные призраки и людоеды наткнулись вдруг на фургоны с золотом, они, забыв обо всем, бросились на грабеж. Преследовавшие их по пятам казаки тотчас же присоединились к ним…

И, в конце концов, маршал Ней, один, в лохмотьях, с сумасшедшими глазами, вошел в Пруссию. Его не узнали.

– Я арьергард Великой армии, маршал Ней… – сказал он…

…Нет, довольно!..

Одним движением он поднялся с кровати и опустил пылающую голову на ледяные руки. Между неплотно сдвинутыми тяжелыми шелковыми завесами на окнах водянисто брезжил непогожий зимний рассвет… Он чувствовал озноб и крайнее изнурение. Ему хотелось уснуть хоть полчаса. Он опять лег, укрылся потеплее, закрыл глаза и – увидел яркие картины своего победного шествия по Европе…

Немцы восторженно приветствовали его и поднесли ему лавровый венок. Он сейчас же передал его старому Кутузову, которого терпеть не мог. Немцы, изменив Наполеону, заключили союз с ним. Но Наполеон снова уже успеть набрать около 100 000 кретинов, разнес союзников под Люценом и в Дрездене, где только что кричали «ура» Александру, стали кричать «ура» Наполеону. Под Бауценом Наполеон снова разбил союзников. Затем был бой под Дрезденом, где союзники опять потерпели поражение, и, наконец, под Лейпцигом, после трехдневного кровопролития, Наполеон был разбит, и вскоре, сломив последнее, слабое сопротивление французов, Александр во главе союзных войск вошел торжественно в Париж, французы, только вчера умиравшие с криками: «Vive l’Empereur!», теперь восторженно кричали: «Vive Alexandre!»

Торжество было полное, небывалое, слава была головокружительная, но душа его, потрясенная ужасами, уже открылась дыханию миров иных. «Пожар Москвы просветил мою душу, – говаривал он потом, – и суд Божий на ледяных полях наполнил мое сердце теплотою веры, какой я до сих пор не чувствовал…» В сердце его разгоралось светлое чувство смирения и жажды единения с Богом. Он стал посещать нарочно для него устроенную церковь, исповедался, причастился и повелел, чтобы и все русские войска говели. А в первый день Пасхи, на том самом месте, где был казнен Людовик XVI, русским духовенством был совершен торжественный молебен в присутствии всех русских полков и несметного числа парижан, которые, только что закончив XVIII век, с его Вольтерами, Руссо и революцией, теснились и толкались, чтобы поскорее приложиться к кресту…

Пребывание в Париже закончилось, наконец, «миром», причем «одним предательским почерком пера Талейрана» Франция потеряла все плоды двадцатилетних побед: 50 крепостей, 1000 пушек, огромные военные запасы, литейные дворы, корабли в гаванях, всего на 1 200 000 000 франков. Население ее убавилось на 15 360 000. Она должна была уплатить Пруссии 25 000 000 контрибуции. Таким образом, все, что осталось французам за труды по разрушению Европы, была «слава» да несколько картин и статуй, которые награбил Наполеон по Европе и которые остались в Париже… Наполеон, покидая Москву, в бешенстве пытался взорвать Кремль и оставил за собой развалины – от moscovites sauvages во главе с Александром не пострадало в Париже ни одно стекло.

Россия ликовала. Пламенный мальчик Рылеев, начитавшийся древних, просто из себя выходил. «Низойдите, тени героев, тени Владимира, Святослава, Пожарского!.. – вопиет он. – Оставьте на время райские обители! – Зрите и дивитесь славе нашей!.. Возвысьте гласы свои, Барды! Воспойте неимоверную храбрость воев русских!.. Девы прекрасные, стройте сладкозвучные арфы свои: да живут герои в песнях ваших!..» И – под торжественный звон колоколов и бесчисленные молебны люди начали сводить между собою счеты. Те, которые бежали от французов, возвратившись, стали громко, с патриотическим негодованием, обличать тех, которые остались, – в измене, в грабительстве, в перемене веры, в отсутствии патриотизма. Мерзкий шут Растопчин хватал направо и налево иностранцев, купцов-раскольников, мартинистов, «якобинцев», одних заковывал в кандалы, других отдавал в солдаты. Иногда приходилось ему налетать и на неприятности: на грозный вопрос, почему он остался в Москве, князь Шаликов язвительно отвечал скомороху: «Ваше сиятельство объявили, что будете защищать Москву со всем московским дворянством, – я явился вооруженный, но… никого не нашел». Но это не смутило шарлатана, и он привязался к престарелому Новикову: как смел он давать у себя в Авдотьине приют больным французам?! Правительство старалось поскорее разоружить… русский народ: «Ныне время брани миновало, вы не имеете более нужды в вооружении», – говорилось в правительственном обращении к народу, которое читалось по всем церквам. За пушку правительство обещало пять – десять рублей, за солдатское ружье и пару пистолетов пять рублей. И все оружие предлагалось снести в… храм Божий. Если принять во внимание брожение крестьян, среди которых ходили слухи о близкой уже воле, – они ждали ее даже от Наполеона, – то эти заботы имели под собой солидное основание.

Патриоты тем временем торопились представить правительству счета о потерях и убытках: граф Головин предъявил счет на 229 000 рублей, граф И.А. Толстой на 200 000; от них не отстали князь Голицын, князь А.И. Трубецкой и многие другие… В список своих потерь княгиня Засекина внесла 4 кувшина для сливок, 2 масленки и чашку для бульона; дочь бригадира Артамонова требовала уплаты за утерянные новые чулки и шемизетки, а какая-то дама поставила в счет 380 рублей за – сгоревших канареек… Полиция же московская, не предъявляя никаких счетов, собственноручно грабила Москву и окрестные имения, причем граф Растопчин при разграблении магазина шикарной портнихи, француженки Шальмэ, выбрал себе красивый сервиз…

Страшная трагедия закончилась омерзительно-пошлым водевилем…

Так зачем же все это было?

Неизвестно!..

Александр тяжело вздохнул. Он понял, что сна уже не будет. Совсем уже рассветало. И он, разбитый, с горячей головой, с неприятным вкусом во рту, встал, чтобы начать свой обычный день. Эти каторжные работы власти теперь были тем более невыносимы, что теперь-то он уже наверное знал, что никакого толка из всех его трудов не будет. И в тысячный раз он подумал: «Единственное, что надо сделать, это – уйти…» Раньше его тревожила мысль о последствиях такого шага, – кто станет на его место, как это отзовется на России? – но теперь он понял, что, кто бы на его место ни стал, что преемник его ни делал бы, результат будет один и тот же: бессмыслица и кровь. Следовательно, страшное преступление, которым он начал свое царствование, было ни на что не нужно…

Он хмуро позвонил камердинера…

И в камер-фурьерском журнале за тот день было записано:

«Его Величество изволил сегодня встать в 7,30 и кушал своей высочайшей особой завтрак в диванной комнате в 8,16».

IX. Мечтания мужицкие

Нудно было в избе Мирона Любимова. Жил мужик ничего себе, и вот нашла на него вдруг полоса неудач: прошлой осенью забрили лоб его сыну, который служил теперь лейб-гренадером в Питере, потом, на Николу Зимнего, корова пала, год вышел на хлеба плохой, и, в довершение всего, расшаливался на дворе домовой. Позвал было Мирон о. Шкоду молебен отслужить с водосвятием, чтобы унять маленько «хозяина», но после молебна тот разозлился и еще того хуже. Старики говорили, что добра теперь не жди. А среди мужиков опять слушок насчет Беловодии поднялся, мужицкого царства, где-то за Амур-рекой, сказывают, где мужику живется всласть: только работай… И размечтались зуевцы о далеком крае: вот бы дал Господь!.. И еще больше опостылело им их старое Зуево и вся эта неурядица и бесхозяйственность всей их жизни… Слухи эти о ту пору в народе возникали не раз – в особенности в Малороссии, где мужики поднимались сразу целыми селениями и уходили, сами не зная куда… А тут с усадьбы Дунька прибежала, племянница, сударушка молодого барина. Известно, не ее воля, а люди, между прочим, зубы-то скалят: «Плименница-то твоя, вишь, скоро барыней будет!..» И Мирон, починяя старый хомут, повернулся к Дуне спиной: будто бы темно… Дуня – сюда спасалась она от тоски, которая заедала ее в Михайловском, – тихонько вздохнула и поднялась.

– Ну, простите, Христа ради… – сказала она, снимая с гвоздя свою шубку. – Надо иттить…

Тетка вышла в сенцы проводить племянницу, и долго они с ней там шушукались, и Дуня то и дело вытирала глаза то углом платка, то передником, то рукавом: съедало девку горе… А потом, накинув шубку по скопскому обычаю на один рукав и повесив голову, чтобы не видели люди заплаканного лица, она торопливо пошла праздничной – был последний день масленицы – деревней в старую усадьбу…

Деревенька была небольшая и бедная. Угодья были плохие: и земля родить могла бы, и лес был, и озера рыбные, и хорошие покосы по Сороти. Но мужики жили серо. Причин этому было три: крепостное право, которое связывало их по рукам и по ногам, власть «мира», которая была горше власти барина, а всего хуже – плохие хозяева, не жестокие, не жадные, а бесхозяйственные люди, которые не любили и не понимали ни деревни, ни народа, ни работы. И потому зуевские мужики чувствовали себя, как пчелы в обезматоченном улье…