Во дни Пушкина. Том 1 — страница 18 из 79

[23] на заутрени в Спас день». Из Пскова послали по икону «два попа, Ивана да Семена, и привезена бысть икона во Псков». Ливонская война грозного царя Ивана IV захватила не только «города от литовской украйны», но и города «от немецкой украйны», и этот, теперь мирный, край. И сам царь, тогда совсем еще молодой, побывал здесь, но летописец высочайшим посещением Вороноча остался недоволен: «Князь великий все гонял на мсках[24], а христианом много протор и волокиты учинили… а не управив своей отчины ничего…» В смутное время здесь громил знаменитый полковник Лисовский: «И под Изборском был и дрался с Псковскими ратными людьми, и под Островом, и под Опочкой, и стал на Вороноче и воевал Псковщину, а литвы и немец 2000 с ним». И разоряли дотла край войны с Польшей, и когда псковский воевода Воейков, отступив перед врагами, пошел с ними «хребтами вместе», то предали все огню и мечу и «збегали людишка и крестьянишка наша в иные государевы городы, где кому ссяжно», но потом, потихоньку, народ возвращался на старые «печища»…

И Петр I не раз проезжал этими местами…

Все воспевая потихоньку поповну, Пушкин въехал на широкий двор большой, но неказистой усадьбы. Белокурый, с ямочками на румяных щеках казачок принял от него вспотевшую от тяжелой дороги лошадь, и Пушкин весело вбежал в переднюю.

– А-а, Александр Сергеевич!.. – радушно встретила его от дверей в большой зал Прасковья Александровна, хозяйка, уже пожилая женщина с простым и ясным лицом. – А я утром гляжу в окно, сорока по двору скачет, и думаю: кого-то она мне сегодня пророчит?.. А вы тут как тут… Очень рада… Ну, идите… Сейчас будут блины…

И она вошла с гостем в большой зал. Обстановка покоя была очень проста. Большой стол посредине, – в зале часто обедали, – вдоль стен простые стулья, по углам, на высоких столиках, бронзовые канделябры с толстыми мордочками ангелов. На одной из стен тяжело хрипели старинные часы с огромным маятником. Напротив знакомо мелькнула в глаза старая потемневшая картина «Искушение св. Антония»; бедный старик был окружен бесами самого отталкивающего вида… И соседняя гостиная была так же проста. Тут на почетном месте висел потускневший портрет Екатерины II в напудренных буклях, с румяными щеками и бесстыжими глазами: Тригорское было пожаловано ею деду Прасковьи Александровны. Под портретом царицы стояло роялино Тишнера, на котором часто играла для Пушкина его любимые вещи падчерица Прасковьи Александровны, Алина. И сама Алина была тут, у светлого окна в парк, над пяльцами. Это была обаятельная, но строгая девушка. «Alina – ессе femina»[25], – говорил он с восторгом. – Не говори Алина, а говори малина…» Но строгая девушка, видя, что он готов увязаться за всякой юбкой, умело держала его в некотором отдалении. И слухи о Дуне донеслись и до нее…

И как только в большом доме стало известно, что приехал Пушкин, он весь зазвенел девичьими голосами и засиял улыбками. Женской молодежи в доме было всегда много. Тут были не только четыре дочери Прасковьи Александровны, но и их родственницы и подруги из соседних дворянских гнезд, настолько многочисленные, что Прасковья Александровна путалась в них. И Пушкин терзался выбором, влюблялся то в ту, то в другую, а то и в нескольких сразу. И то он в этом доме восторгался всем, а то с такою же искренностью всех и все тут бранил…

– Идите сюда, Александр Сергеевич!.. – зазвенел из библиотеки голосок шестнадцатилетней хорошенькой Зизи, которую по-настоящему звали Евфросинией, но так как она терпеть не могла этого имени, то и величали ее все то Зизи, то Зина. – Ах, да шевелитесь же немножко!..

Пушкин, усиленно вытаращив глаза, размахивая руками и притворяясь задыхающимся, влетел в библиотеку. Его встретил веселый смех. Тут была не только белокурая воздушная Зина, но и старшая сестра ее Анна, ровесница Пушкина, сдержанная и серьезная девушка, втайне давно любившая молодого поэта. Только несколько месяцев тому назад, в ее именины, он поднес ей стихи:

Хотя стишки на именины

Натальи, Софьи, Катерины

Уже не в моде, может быть,

Но я, ваш обожатель верной,

Я, в знак послушности примерной,

Готов и ими вам служить…

Но предаю себя проклятью,

Когда я знаю, почему

Вас окрестили благодатью…

Нет, нет, по мненью моему,

И ваша речь, и взор унылой,

И ножка, – смею вам сказать, –

Все это чрезвычайно мило,

Но пагуба, не благодать!..

Она берегла этот клочок бумажки как святыню, в то же время отлично знала, что такими стихами он сеял направо и налево, что это только слова, которые ни к чему не обязывают… Но он точно не замечал сияния этого тихого, только для него, чувства, и глаза его не отрывались от очаровательной Зизи, которая играла ему Россини, великолепно варила жженку и была первой затейницей во всех деревенских удовольствиях.

– Аня ищет для вас какую-то скучную книгу и никак не может ее найти… – залепетала Зина. – Помогите нам…

– Позвольте… – строго поднял он палец. – Сперва вы должны сказать мне: переписано, наконец, «Горе от ума» или нет?

– Аня кончает…

– Сколько клякс?

– Только две… И, кроме того, я так аккуратно их слизнула, что они почти незаметны…

– Тогда, пожалуй, я помогу вам… Какую книгу ищете вы для меня?

– Нет, нет, книги потом… – входя своей тяжелой походкой, проговорила Прасковья Александровна. – Идемте… А то блины простынут…

По дому шла уже веселая перекличка, слышался топот молодых ног, шуршание юбок, смех, и когда Пушкин с хозяйкой, Зиной и Аней вошли в зал, там был уже целый букет женской молодежи, местный священник о. Герасим, известный более под кличкой Шкоды, и барон Борис Вревский, сосед, молодой человек с интересным лицом и темными кудрями чуть не до плеч. Он только что кончил петербургский университетский благородный пансион и готовился в гвардию.

На большом столе уже дымились и благоухали стопки румяных, нежных блинов, которыми славилось Тригорское: Прасковья Александровна и сама покушать любила, любила и угостить. Ее наливки, травники, квасы, соленья и варенья способны были, по словам Пушкина, мертвого из могилы поднять… Батюшка, худенький, в подержанной ряске, истово прочел молитву, благословил брашна, и все, весело шумя стульями и смеясь, уселись вкруг изнемогающего от обилия яств стола…

– Батюшка, Александр Сергеевич, Борис Александрович, по рюмочке… Кто чего хочет? – радушно угощала Прасковья Александровна. – Вы травничку, батюшка?

– Если разрешите, Прасковья Александровна… – как всегда, конфузясь немножко, отвечал попик.

– Ну, так и наливайте сами… И вообще не заставляйте угощать себя… Александр Сергеевич, помогите батюшке…

– Со всем нашим полным усердием… – поклонился хозяйке озорник.

В граненых рюмках засветился черно-зеленый травничек. К упоительному запаху блинов примешался его горьковатый аппетитный запах: так пахнет под осень по жнивью.

– Ну, с широкой Масленицей, господа!..

Все чокнулись… Выпили… Глаза ласкали блюда и не знали, на чем остановиться: янтарным ли балычком закусить, белорыбицей ли прозрачной, жирной розовой семгой, икрой маслянисто-серой, грибками ли этими замечательными?.. И дымилась бело-золотая гора рубленых яиц, и матово и жирно белела сметана, и от одного только вида янтарного масла сводило челюсти…

– Повторим, отче? – деловито спросил Пушкин у попика.

– С превеликим удовольствием, Александр Сергеич… – застенчиво улыбнулся он.

Он любил михайловского барина и часто ходил к нему пить чай, но в то же время и опасался его чрезвычайно: иной раз такое согнет, унеси Ты только, Царица Небесная!..

– Опять травничку или, может быть, по рябиновочке пройдемся?

– По-моему, лутче бы словно травничку… Для здоровья, говорят, он пользителен…

Вилки и ножи усердно работали среди смеха и шуток. Старая ключница Акулина Памфиловна строго и с гордостью следила за всем порядком. Стопки блинов таяли с волшебной быстротой, но дотаять до конца никогда не успевали: взволнованные, раскрасневшиеся дворовые девушки – видно было, что они всей душой ушли в свое дело, – подавали из кухни все новые и новые стопки и ставили их перед кушающими.

– Вот горяченьких-то!..

Пушкин весело оскалился.

– Нет, каково святому Антонию страдать, глядя на наше пиршество!.. – кивнул он на старую картину кудрявой головой. – С одной стороны, бесы со всякими искушениями, а с другой – мы с блинами… Не знаю, как он, но я из всех этих соблазнов выбираю все-таки ваши блины, Прасковья Александровна… Хотя и изнемогаю уже, но беру еще… – И он взял два блина, облил их горячим янтарным маслом, сверху покрыл густой сметаной и, отправив первый кусок в рот, блаженно застонал: – М-м-м… Небеса вижу!..

Все засмеялись. Даже строгая Акулина Памфиловна сдержанно улыбнулась. Она недолюбливала Пушкина за его когти, – не христианское это было, по ее мнению, дело, такие когти отращивать… – за то, что он за столом всегда шумел, а встанет, никогда и лба не перекрестит. Но его смех и шутки заражали и ее, и она, сердясь, норовила подставить ему что повкуснее и всегда угощала его моченой антоновкой, которую он очень любил. Разрумянившийся батюшка тоже смотрел на него смеющими глазками так, как будто ожидал, что вот сейчас, сейчас тот и маханет… И Пушкин не заставил себя ждать. Не успел попик, поддерживая левой рукой широкий рукав рясы, дабы не заехать, грехом, в сметану, налить всем соседям упоительно пахнущей смородиновки, как Пушкин, подняв свою рюмку, плясовым говорком зачастил:

Настоичка травная,

Настоичка тройная,

На зелья составная –

Удивительная!..

Вприсядку при народе

Тряхнул бы в хороводе

Под «Взбранной воеводе –

Победительная…»

Взорвался смех. Прасковья Александровна, сдерживая улыбку, погрозила Пушкину пальцем…