Любивший его Жуковский напрасно уговаривал своего буйного друга успокоиться. «До сих пор ты тратил свою жизнь, – писал он, – с недостойною тебя и оскорбительной для нас расточительностью, тратил и физически, и нравственно. Пора уняться. Она была очень забавной эпиграммой, но должна быть возвышенною поэмою…» Пушкин не унимался и все обсуждал с Алексеем Вульфом, сыном Прасковьи Александровны от первого брака, студентом, который приехал на Пасху домой, всякие планы бегства за границу, а в ожидании счастливого дня освобождения он готовил издание своих стихотворений, работал над «Онегиным» и над «Борисом Годуновым» и переписывался со своими многочисленными приятелями и приятельницами. Но летом много писать он не мог и, томясь, целыми днями пропадал в дальних прогулках… Лето разгоралось какою-то купиною неопаляемой и необъятной. Земля нарядная томилась в яру любовном, переполненная радостью жить и дышать. В конце мая, «на девяту», то есть на девятую пятницу от Пасхи, в старом Святогорском монастыре, где лежали его деды Ганнибалы, бывал годичный праздник и ярмарка. Народу в этот день со всех концов Скопской земли сходилось тьма: одни – чтобы помолиться, – в монастыре была очень чтимая псковичами икона Одигитрии Божьей Матери, – другие для того, чтобы закупить, что нужно, на ярмарке, а третьи просто на людях потереться.
Основан был монастырь в семидесятых годах XVI века. В летописи под 1566 годом записано: «Того же лета явися в Воронщине на Синичьих горах на городищи проща именем Пречистыя Богородицы и многое множество прощение человеком всякими недуги начася». Известие о чудесах на Синичьей горе было послано в Москву псковским воеводою, князем Юрием Токмаковым, и царь «повел известно испытати» все дело. Когда же было установлено, что на Вороноче, действительно, творятся чудеса, то Грозный «повел на той горе устроити церковь каменну во имя Пресвятой Богородицы честного и славного ее Успения и повел быти обители», и старая Синичья гора стала с тех пор «зовома Святая гора»…
Пошел на праздник и Пушкин: он любил побывать в народе. С простыми людьми он сходился чрезвычайно легко, и у него еще даже в лицее было среди прислуги немало приятелей. Он надел мужицкую, с красными ластовицами рубаху, подпоясался ремешком, кудри покрыл широкополой шляпой, взял железную палку и в этом виде отправился на богомолье. До монастыря было всего три с половиной версты. Вокруг ограды и внутри ее по притоптанным луговинам пестрела толпа, такая яркая на майском солнце, такая живописная. Вверху празднично пели колокола. Ржали лошади у хрептугов, толкалась и смеялась толпа вокруг старого плута-цыгана, который держал на цепи бурого медведя.
– А ну, Мишэнька, – на своем странном, горловом языке кричал с притворной веселостью цыган на зверя, – покажи нам, как наши девицы-красавицы белятся да румянятся!..
Медведь, мягко поднявшись на задние лапы, передними начал и так, и эдак тереть свою умную морду. Толпа, довольная, хохотала.
– Ай да Мишка!.. В самый раз так… Ну, Мишка!..
– А ну, Мишэнька, покажи нам теперь, как деревенские ребята барский горох воруют!.. – весело кричал на него белозубый цыган.
И Мишка, звеня цепью, ложился на нагретую пыльную, притоптанную траву и, крадучись, полз на брюхе к воображаемому гороху…
Иван Иванович Лаптев, мелкий торгашик из Опочки, человек начитанный и разбиравшийся в политике, – он покупает что-то среди тесно сдвинутых телег, – с удивлением воззрился на дикий наряд Пушкина.
– Александру Сергеичу!.. – снимая свой синий картуз, поклонился он знаменитому земляку. – Как изволите поживать?..
– А-а, Иван Иваныч!.. – сося апельсин, весело откликнулся Пушкин. – Да ничего, помаленечку… Или помолиться пришел?..
– Давно уж отмолились… А теперь вот торгую себе несколько шеверней под сено, да что-то дорожатся мужичишки… Ты едешь на ярманку, думаешь ухватить что подешевле, а заместо того только потеря время получается… Что, долго еще в наших краях погостить думаете?..
И умные глазки торговца смеялись: он знал, почему молодой господин Пушкин так загостился в Михайловском.
– Ну, как дела? – спросил его Пушкин и предложил ему: – Апельсинчика?
– Блогодарим покорно… – сказал Иван Иваныч. – Только уж, если дозволите, я с чаем… А дела наши, можно сказать, совсем хны. Раз торговлю зарезали, так на что же нам надеяться? На щепетильной перепродаже много не напрыгаешь, Александр Сергеич… Мы зависим от купцов, а купечество стеснено гильдиями и затруднено в путях доставки. К тому же в 1812-м многие фортуны купеческие одни погибли, а другие расстроились: дела с казною разорили многих. Злостные банкруты умножились, доверие упало, – раньше-то милиенныя дела на слово делали, а теперь и с документами так никто не верит. А многие купцы на иностранцев жалуются, в особенности на англичан, которые, вопреки закону, по селам своих агентов имеют и скупают сырье из первых рук, и тем лишают нашего брата промысла, а государство – обращения капиталов. Нет, хвалиться делами не приходится…
Но Иван Иваныч был все же доволен, что он так, на виду у всех, рассуждение с самим господином Пушкиным об делах имеет… Поговорили, посмеялись немножко, и Пушкин, кивнув ему головой, снова направился в самую гущу толпы, которая теснилась вокруг торговых…
Помещики встречали и провожали его удивленными и даже оскорбленными взглядами: вечно позирует!.. Они не любили его и считали гордецом: кроме Тригорского, он не бывал ни у кого. И побаивались не только его острого языка, но и вообще его задорного характера.
У главных ворот монастыря – на них старинной, уже потускнувшей вязью стояло: «Богородице, дверь небесная, отверзи нам двери милости Твоея» – в пыли, на самом припеке, сидели оборванные слепцы и, тупо уставив в сверкающий день свои страшные бельмы, тянули что-то гнусавыми, скрипучими, равнодушными голосами. За гомоном базара слов их разобрать было невозможно. Перед ними в пыли стояла небольшая расписная деревянная чашка, и крестьяне кидали в нее «с молитовкой» трудовые медяки. Пушкин постоял, послушал и вдруг сел рядом со слепыми у старинной стены, ножки калачиком: может быть, для «Бориса Годунова» что услышит… Пахло потом, навозом, сермягой, дегтем, лошадьми, нагретым ветром… Толпа с удивлением пялила на Пушкина глаза.
– Да чей это? – испуганно спрашивали одна у другой пестрые бабы. – Ты гляди, гляди, Аксиньюшка: когти-то у его какие!.. Ровно вот у нечистого, глазыньки лопни!.. Должно, не нашей веры какой…
– Да это михайловский барин, из Зуева… – вмешался пожилой и рябой дворовый, с серьгой в ухе. – Сочинитель…
– И то он… – подтвердила беременная баба в ярко-желтом, как одуванчик, платке. – Ох, негоже про него, бабыньки, бают!.. С нечистым, бают, знается… И в книжку-то, бают, все когтем пишет…
– Non, il est impayable!..[26] – решительно пробормотала толстая разомлевшая помещица в шляпе с лиловым бантом. – И смотри, смотри, Серж: он подтягивает слепым «Лазаря»… Non, je te dis qu’il finira mal![27]
Но толкотня, шум, жара и вонь стада человеческого скоро надоели Пушкину. Он хотел было зайти к своему приятелю, о. Ионе, закусить и попить чайку, но сообразил, что сегодня у того полно гостей, и решил идти лучше домой. Купив от скуки ненужный ему собачий ошейник, – он понравился ему своими яркими модными бляшками, – он лениво пошел к спуску. Им стало овладевать то состояние лени и бессилия, которое он так ненавидел, когда бледнеет весь мир, все кажется ненужным и противным. Вяло он спускался с лесистой монастырской горы в зеленый дол. И, погруженный в себя, он не заметил, как какой-то встречный мужик при виде его торопливо свернул в густой орешник. Пушкин вдруг остановился и, подбросив и поймав свою тяжелую палку, вслух прочел:
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрела…
Димитрий я… Довольно!.. Стыдно мне
Пред гордою полячкой унижаться!..
Он удовлетворенно тряхнул головою. И, подбодрившись, веселее зашагал к дому. Крупный русак стреканул чрез торную тропку. «Ах, проклятый!.. – пустил ему вслед суеверный Пушкин. – Носит же вот тебя черт!..» А из густой чащи орешника на него хмуро смотрел невидимый мужик. Это был Мирон, дядя Дуни: от господ подальше, всегда вернее, – это было общим правилом всего народа православного.
Пушкин подходил уже к воротам своей усадьбы, с удовольствием предвкушая, как вот сейчас он напьется ледяного, прямо с погреба, квасу, как вдруг заметил, что от Вороноча по дороге пылит к Михайловскому верховой. Он вгляделся: то был Алеша Вульф. И Алеша узнал его по шляпе и помахал ему издали рукой. Пушкин, поджидая его, остановился. Алеша соскочил с лошади – это был стройный белокурый студент с розовым лицом, из всех сил старавшийся казаться совсем мужчиной, – и ахнул над костюмом Пушкина. Петр принял у него коня, и оба приятеля под руку вошли в прохладный дом.
– А я, друже, все прилаживаюсь, как бы дать стрекача… – сказал Пушкин. – Я не могу отказать себе в удовольствии надуть Белого – так он звал иногда царя – и всех аггелов его…
– Вот именно по этому-то делу я и приехал… – сразу принял озабоченный вид Алеша. – Мне пришла по этому поводу прямо гениальная мысль…
– Да не может быть!.. – захохотал Пушкин.
– Факт. Я поеду за границу и возьму с собой кого-нибудь из слуг. От границы я отошлю его обратно домой, а вы с его паспортом переедете Рубикон…
– Отец!.. Блогодетел!.. – закричал Пушкин. – Век не забуду!.. Но постой: а как же потом ты сам вернешься к Белому? За такие художества он сожрет тебя со всеми потрохами…
– Ну… – пренебрежительно отмахнулся Алеша. – Устроиться всегда как-нибудь можно…
– Няня, Родионовна!.. – завопил Пушкин. – Волоки немедленно шампанского!.. Впрочем, нет: ко мне заезжал недавно Дельвиг, и шампанское мы выдули все… Ну, хоть наливки, что ли, какой… Или бутылочку Бордо, может быть?