XIII. Се стою у дверей и стучу…
Александр устал – не так, как устает крестьянин на своем поле, который на утро, выспавшись, снова со свежими силами берется за свой творящий жизнь труд, а устал, как загнанная лошадь, которая не понимает, за что ее мучают, и у которой, несмотря на жестокий кнут, нет больше сил идти вперед. Он устал жить. Жизнь опустела. Все человеческое рушилось… Умер на далеком, пустынном острове его соперник, жалкий Наполеон, умерла его дочь от Нарышкиной, Соня, уже невеста, которая готовилась выйти за Шереметева, умер генерал – адъютант Уваров, который с самого воцарения был около него и которого он особенно любил. Все упорнее нарастали слухи о заговорах. И в довершение всего к осени 1825 года здоровье Елизаветы Алексеевны стало внушать самые серьезные опасения, и врачи решили, что ей надо переехать почему-то в Таганрог…
Все человеческое рушилось. Жизнь лежала перед ним печальными развалинами. Царем в ней ему было делать уже нечего. Еще весной этого года Александр сказал посетившему его принцу Оранскому, что он скоро отречется от престола и уйдет… Но куда уйти, как?.. Даже его камердинеру Завитаеву трудно уйти – не выпустят, – но куда денется он, бедный самодержец всероссийский? А больная жена, которую нужно везти на юг? Он чувствовал себя в тонкой, но липкой паутине, и у него уже не было сил одним движением разорвать все путы и освободиться. Чем дальше, тем все больше боялся он действовать, ибо всегда из его намерений, точно по какому-то злому волшебству, получалось совсем не то, чего он хотел. И в эти тяжкие дни и он, и жена все пытались сблизиться, но ничего, кроме тяготы, из этих попыток не получалось.
31 августа, накануне отъезда в Таганрог, – он ехал один, чтобы приготовить все по пути для больной жены, – Александр поехал в Павловск проститься с матерью. Отношения с ней никогда у него не были хороши, она была совсем чужда ему, но так нужно было для людей. После обеда, прогуливаясь по саду, он зашел в Розовый павильон, в котором одиннадцать лет тому назад с таким торжеством было отпраздновано близкими возвращение его, победителя Наполеона, спасителя Европы. Где он теперь, его соперник? Где-то на затерянном среди океане островке, в земле. И это конец всему. Так для чего же так мучили они миллионы людей и себя? И вся жизнь исполнилась для него еще большей торжественности. А со старых деревьев тихо кружились листья и усыпали грустную, затихшую к зиме землю…
Он вернулся в Каменноостровский дворец и глубокою ночью, в четыре часа, без всякой свиты, – это было совсем необычно – отправился в далекий путь. На козлах темнела широкая спина Ильи Байкова, с которым он исколесил всю Европу и Россию.
– В Александро-Невскую лавру, Илья… – поставив ногу на подножку, сказал он.
– Слушаю, ваше величество…
И тройка быстро понесла одинокого и усталого царя темными улицами спящего Петербурга.
В лавре его ждали. Нельзя сказать, чтобы она благоухала подвигами благочестия, – сюда иноки выбирались больше по красоте черных, окладистых бород и по глубокому басу, – но Александр уже не обращал внимания на уродства жизни человеческой. Он поспешно вышел из коляски, принял от митрополита Серафима благословение, в сопровождении братки прошел в соборную церковь и опустился на колени около сияющей золотом раки Александра Невского. Начался напутственный молебен. И из глаз замученного жизнью человека полились слезы.
После молебна, глубоко взволнованный, он попросил проводить его к старцу схимнику. Согбенный, изможденный, весь прозрачный, старец в черной мантии с белыми черепами встретил его благословением на пороге своей кельи. Посреди нее угрюмо чернел в сиянии лампады гроб.
– Не бойся, – сказал схимник. – Это моя постель. И не только моя, но и всех нас… Все мы ляжем в нее и долго, долго спать будем…
Старец шелестящим голосом своим уныло говорил ему о смерти, о необходимости всегда быть готовым к ней, и сладко бередили торжественные слова его исстрадавшуюся душу. Александр тихо плакал. И, снова приняв от старца благословение, он простился с братией, и тройка быстро понесла его в темной ночи вдаль. Когда она вынесла его за заставу, Александр вдруг встал в коляске и, обернувшись, долго смотрел назад, в темный Петербург, над которым стояла светлая муть от фонарей – точно он прощался с этим страшным городом навсегда… Звезды, невидимые в городе из-за фонарей, здесь сразу засияли над его головой, и он, завернувшись потеплее в шинель, стал под ровный шум колес и цоканье копыт думать снова и снова над мучительной загадкой своей жизни, которая чем дальше, тем загадочнее становилась…
Прежде, в молодые годы, вершиной всей его жизни ему казалось то время, когда он, победитель Наполеона, совершал свое триумфальное шествие по Европе. И это казалось не только ему, но и миллионам людей. Но чем дальше, тем яснее чувствовал он, что и он, и Наполеон, и все эти миллионы людей, кровавым, безумным смерчем носившиеся по Европе, были игрушками каких-то таинственных сил, и что совсем не он победил Наполеона, а все как-то само собой кончилось: отгорели вспыхнувшие было страсти и потухли – до новой вспышки… И тем не менее все европейское человечество восторженно благодарило его за то, что он освободил это человечество от мучившего его человечества!..
Россия готовилась чествовать его с необыкновенной пышностью, но Александр воспретил всякие чествования, воспретил через синод священникам воздавать хвалу ему в проповедях, – по словам Карамзина, начиная с Петра «наши первосвятители были только угодниками царей и на кафедрах языком библейским произносили им слова похвальные», и Александр очень хорошо знал это усердие смиренных богомольцев своих – уже воздвигнутые триумфальные арки были сломаны и на медали в память этих страшных лет были выбиты по его приказанию слова: «Не нам, не нам, но Имени Твоему дай славу…» Но фимиам продолжала курить не только Россия, но и Европа. Его звали новым Агамемноном, блестящим метеором севера, благословенным, а старый Державин, бряцая, именовал его не иначе, как кроткий ангел, луч сердец…
В груди Александра – и одного ли Александра? – жили две души: одна была вся еще во власти земной паутины, а другая робко расправляла уже крылья для горних полетов. И, как у всех страстных людей, то побеждала в нем, пленнике земли, одна душа, то другая. Если земная душа доказывала ему, что надо ехать в Вену на конгресс и принимать участие во всем этом праздном и ни на что не нужном шуме, то другая беспощадно раскрывала ему жалкую пустоту всего этого треска и блеска и заставляла все более и более искать уединения. Теперь, под звездами, в одиночестве, когда по сторонам бежали черные леса, вспомнились ему его главные сотрудники, с которыми он решал там мировые вопросы, и бледная улыбка скользнула в темноте по его лицу.
Фриц прусский был очень обыкновенный, немного тупой немец, который принимал себя и все свои деяния с необыкновенною серьезностью. Раз во время войны Александр послал к нему кого-то из своих адъютантов, чтобы получить его согласие на какое-то мероприятие. Несмотря на важность поручения, Фриц не выходил к адъютанту очень долго и не высылал никакого приказания. После настойчивого объяснения, посланного с дежурным адъютантом, появился, наконец, Фриц и объявил с неудовольствием, что он вот уже несколько часов послал к Александру запрос, в какой форме, русской или прусской, быть ему в сражении, и до сих пор нет никакого ответа. Адъютант Александра позволил себе какое-то замечание, и тот вдруг разгневался:
– Прежде всего я должен знать, в каком мундире мне быть… – сказал он. – Не могу же я выехать без штанов!..
К счастью, поджидаемое с таким нетерпением распоряжение было, наконец, получено, и Фриц, надев приличные случаю штаны, тотчас же подписал нужные бумаги.
Добродушный Франц австрийский был прямой противоположностью Фрицу. Его главным занятием в жизни была музыка. О музыкальных увлечениях его ходила масса смешных анекдотов. Раз, в то время как Александр и Фриц распоряжались в бою под Кульмом, Франц в Теплице под отдаленный гром пушек… играл на скрипке. Тотчас по окончании сражения принц Леопольд приехал в Теплиц, чтобы найти помещение для чинов своего штаба. Город был переполнен войсками, и Леопольд явился к Францу с просьбой уступить часть дворца усталым офицерам с поля сражения. Леопольд застал Франца играющим трио в наилучшем расположении духа. Он тотчас же изъявил полную готовность исполнить просьбу принца и сказал:
– И прекрасно… А мы можем продолжать нашу музыку внизу…
Занятия конгресса состояли, главным образом, в бесконечных спорах о том, как поступить с Саксонией, король которой принял сторону Наполеона в его борьбе с Пруссией, Австрией и Россией, и с герцогством Варшавским. Дело запутывалось с каждым днем все более и более. У государей, собравшихся на конгресс, не хватало, по словам Талейрана, мужества, чтобы поссориться, но не хватало и здравого смысла, чтобы прийти к соглашению. Но он ошибался: здравого смысла, действительно, не оказалось, но поссориться сумели настолько, что в воздухе опять запахло кровью. Положение создалось такое: как недавно Александр должен был, по его мнению, спасать Европы вольность, честь и мир от Наполеона, так теперь Людовик XVIII должен был, по его мнению, спасать справедливость, честь и будущность Европы от Александра… И вдруг точно удар грома грянула весть: Наполеон бежал с Эльбы и снова идет на Париж!.. Как только долетел слух об этом до Москвы, там сразу приостановились все постройки: до такой степени была крепка везде вера в счастливую звезду Наполеона… Все ссоры на конгрессе в одно мгновение были забыты и была решена война не с Россией уже, как предполагалось час тому назад, а с Францией…
Наполеон орлом летел на Париж, а Людовик XVIII, – его русские солдаты звали Дизвитовым и презирали его: то ли дело этот черт Бонапарт! – которому только накануне предстояло спасать честь и будущее Европы и справедливость от Александра, бежал из Парижа с такой быстротой, что забыл даже на столе секретный договор, только что заключенный Австрией, Францией и Англией против России. Наполеон, захватив эти бумаги, немедленно отослал их Александру. Александр вызвал к себе Меттерниха и показал ему бумажку: