Во дни Пушкина. Том 1 — страница 24 из 79

– Вам известно это?

Пойманный на месте, тот молчал.

Александр молча бросил бумаги в огонь камина – Наполеон ошибся в своих расчетах.

Очень устав от всех этих подлостей, преступлений и бессмыслицы, Александр ничем не проявил своего неудовольствия или раздражения к людям, участвовавшим в этой низости: он старался все сводить на нет.

– Вы были втянуты в это, я понимаю… – сказал он баварскому королю, который хотел перед ним оправдаться. – Я уже не думаю больше об этом…

Так же поступил он и с другими – только Наполеону, этому «всесветному смутьяну», не мог он простить, несмотря на все его заверения, что он признан самими республиканцами за своего повелителя, что цель его теперь – мир, что он считает Александра своим лучшим другом и пр. Против него была двинута гигантская союзная армия в 860 000 человек. Но прежде чем русские войска успели дойти до Рейна, грянуло Ватерлоо и судьба Наполеона была решена. Благодаря ему, так долго ссорившийся венский конгресс быстро пришел к соглашению: Россия получила герцогство Варшавское, Саксония почти вся перешла Пруссии, Людовик снова вернулся для блага человечества в Париж, и снова «citoyens» приветствовали Александра как своего избавителя…

Но он устал, он изнемог. Страсти увлекали его иногда и теперь: он мог поддаться очарованию женщины, он мог порисоваться пред людьми своим блестящим положением «Императора Европы», он мог быть тщеславен, легкомыслен, груб и теперь, но все острее ощущал он теперь горечь земных обманов…

…Тяжело вздохнув, он поднял глаза в звездные бездны, которые в пахучей прохладе осенней ночи тихо плыли ему навстречу из-за широкого, темного силуэта Ильи, и проговорил про себя:

– Божией милостью, или, как у них, волею народною, – какая нелепость, какая издевка!.. Божиим попущением, как наказание, – да…

XIV. Зарницы

Торжественно-грустное настроение не покидало Александра всю дорогу. Во время этой поездки не было ни обычных смотров, ни приемов. На всех остановках он сам заботливо осматривал помещения для следовавшей за ним больной жены. Вокруг него расстилалась во всей своей пестрой и грустной осенней красе русская земля, – стояло тихое и яркое бабье лето – бежали мимо города, деревни, реки, леса, поля; люди, встречая его, исполнялись и какого-то священного ужаса, и любви необыкновенной, но все это было теперь где-то в отдалении. Он с усилием разрушал те пестрые миражи, которые владели им всю жизнь и которые скрывали от него что-то важное и огромное, как эти вот пестрые облака закрывают закатное, за ними сияющее солнце… Он проводил глазами стройный ключ гусей, которые в пестрой бездне неба тянулись над лесами на юг… И мысль снова вернулась на старый след…

«…И почему, почему тогда, когда мы устилали землю бесконечными тысячами трупов, они приветствовали и его, и меня, как каких-то богов, но стоило мне ужаснуться пред всем этим, отступить, начать искать путей к спасению, как они сразу приходят в бешенство?.. Почему так возмущает их идея Священного Союза? Раньше мне казалось, что благо людей заключается в свержении безумца Наполеона, залившего кровью всю Европу, но средства для достижения этого «блага» оказались настолько ужасны, что у меня волосы стали дыбом: мы растерзали миллион людей, мы довели их до людоедства. Да и этой ценой чего же мы достигли? Что странного, что преступного в том, что при виде всех этих кошмаров в душе моей родилась мысль о христианском, братском союзе всех народов? И мы обязались управлять нашими народами на заповедях святого Евангелия, которые должны руководить не только жизнью отдельных людей, но и волею царей. Что тут преступного? Да те же масоны, разве не к этому же они стремятся? Разве не об этом молятся церкви? Правда, что первые же шаги и на этом поприще привели опять к насилиям, кровопролитию, вражде, но, Боже мой, разве я виноват в этом? Я искренно хотел людям добра…»

Прекрасные пожары неба потухали. Только на западе пылали еще вишневые и золотые облака. Над черными лесами зажглась зеленая Венера. Стало свежо… Он закутался поплотнее в шинель и, опустив голову, продолжал пересматривать свою жизнь. В глубине души, чувствовал он, зажигаются и все более и более разгораются какие-то светильники, и, осиянная ими, ярче виднелась ему его жизнь со всеми ее заблуждениями и грехами…

То же было и в русских внутренних делах. Он вступил на престол революционером. Но на первых же шагах Франция дала ему оглушающий урок. Казалось бы, что может быть прекраснее лозунгов ее революции. Но к чему эти светлые лозунги людей привели? Сперва невероятные ужасы отвратительного революционного террора, а в конце опять и опять – vive l’Empereur! Так для чего же нужно было все это нечеловеческое воодушевление и все эти страдания, если пылающие звуки марсельезы сменились – и башмаков еще износить не успели – осанной в честь удачливого проходимца?..

И вывод ясен: раз стада человеческие не могут подняться на высоту идеала, который грезится им, так пусть уж лучше сидят смирно – по крайней мере, не будут рубить один другому голов… Следовательно, от этого революционного яда нужно предохранить прежде всего молодые поколения, надо поставить науку так, чтобы христианское благочестие было основой просвещения… И если опять разные карьеристы, все эти маленькие домашние Меттернихи и Талейраны, сделали из его идеи уродство, то разве же он виноват в этом?..

То же и с военными поселениями. Их, сказывают, устраивали уже в древности римляне по берегам Рейна и в Паннонии, дабы защитить империю от вторжения варваров. Ныне в Венгрии, вдоль Дуная, по границе поселены храбрые сербские полки… Над ними думала уже его бабка, Екатерина, которая, в конце концов, побоялась, однако, дать ружья мужикам. Думал его отец, думали в Польше… Война зло, это он сам видел, но зло, по-видимому, неизбежное. А раз так, нужно его народу облегчить. За время войн с Наполеоном русское крестьянство выставило более 1 200 000 солдат, и даже этого не хватило, и в некоторых губерниях забрали даже мальчиков до 12-летнего возраста, чтобы послать их в военные воспитательные дома. Служба продолжалась двадцать пять лет, то есть всю жизнь, а вернувшись под старость домой, больной, израненный воин не находил ни кола, ни двора, ни одного близкого человека. И, чтобы облегчить солдату тяжесть того государственного креста, который так давил его, полки были посажены на землю и солдаты могли оставаться в своих домах, со своими семействами, при всех домашних занятиях.

Он так верил в благодетельность своего проекта для крестьянской Руси, а она, слепая, не могущая во всем объеме охватить всю тяжесть, всю огромность жертвы, которую приносила она Молоху военщины, встретила его мероприятие бешеными бунтами. Он видел в этом только слепоту, невежество, косность, он хотел облагодетельствовать ее вопреки ее желанию, вопреки ее мольбам «защитить хрещеный народ от Аракчеева». Разве на его глазах не применялись насильственные меры по всей Европе для введения картофеля, против которого население устраивало кровавые бунты?..

Но бесплодные усилия эти становились ему все тяжелее, все несноснее, и все более и более искал он уединения. Постепенно все дела по управлению Россией перешли в руки Аракчеева, который был, по крайней мере, истинно предан и не изменит ему. Он кое-что слышал о его жестокостях, правда, не всегда доходивших до трона, но… не все ли, в конце концов, равно, кто будет вести толпы: Наполеон, Людовик, Талейран, Меттерних, Фриц, Франц, Павел, Екатерина, Аракчеев или он сам? Кто бы во главе ни стоял, жизнь людей была и будет одним сплошным кровавым безумием. Да и кого, кого, в самом деле, поставить к делу? Тот ветрогон, тот карьерист и мошенник, тот тупица… Вот на днях представился ему Карамзин – казалось бы, человек выдающийся, а сколько времени потратил он, чтобы добиться этой аудиенции, которая была нужна ему только на то, чтобы выпросить себе шестьдесят тысяч за свою «Историю» да чин!.. Сперанский обращается с унизительным прошением о принятии его вновь на службу, и, хотя несочувствие его военным поселениям известно, он, чтобы понравиться, рисует царю блестящее будущее этих поселений… Адмирал Мордвинов слыл за величайшего филантропа и мнениями, которые подавал он в Государственном Совете, приобрел себе славу русского Аристида, но, когда Александр, путешествуя по Крыму, проезжал Байдарами, на дороге его со слезами и воплями встретило все население местности, более двух тысяч человек, жалуясь на притеснения своего помещика, адмирала Мордвинова…

– Славны бубны за горами… – сказал Александр с горечью.

Отвращение к людям, ко всей жизни и делам ее поднялось в нем мутной и горькой волной. И, колеблясь, усталыми ногами он повернул и пошел в бездорожной тьме к Богу. И он был не один: многие в ту тяжелую эпоху повернули на этот путь. А за ними, из подражания, из моды, потянулись и все. То, что у Александра было величественной трагедией, то в обществе, в толпе, которая одинакова во дворце и на базаре, легко и неизбежно выродилось в мистическую «вздорологию» и «затмение свыше»…

– Ты не очень устал, Илья? – мягко спросил он кучера.

– Помилуйте, ваше величество!.. – повернув к нему вполоборота свое бородатое лицо, отвечал тот. – Пора и привыкнуть…

– Ты что говоришь? – приставил Александр руку к уху: в последнее время он стал глохнуть.

– Говорю, что ничего, ваше величество, привык… – громче повторил Илья.

– Ну, еще немного и отдохнем… – сказал царь. – Меня и то езда что-то утомила уже…

Зарницы вздрагивали за черными лесами. Звезды ласково теплились в вышине. И Александр чувствовал, что в душе его согревается и точно светает… Сзади него, на запятках, качался, изнемогая от усталости, лейб-егерь…

XV. Итог

Отдохнув два часа в каком-то черном городе, где по маршруту была остановка, он еще затемно выехал дальше. Ему казалось, что так, спеша, он скорее прибудет не только в Таганрог, но и к той своей тайной цели, от которой он был теперь, как ему казалось, совсем уже близко…