…Сдав постепенно все Аракчееву, он сам, точно спасаясь от своих дум, от своих страданий, начиная с 1816 года бросился в путешествия без конца. Москва, Киев, Урал, Крым, Финляндия, Чернигов, Белое море – все это сменяло одно другое, как картины в волшебном фонаре. Всюду бросалась в глаза бедность крестьянства и общее неустройство, неуют и какая-то нелепость всей жизни… Только изредка мелькали счастливые островки, вроде благоустроенных селений молокан и духоборов. Но тут же, точно для того, чтобы не дать ему обманывать себя, пред ним вставали картины разоренного Крыма, где к этому времени из прежнего, при завоевании, четырехсоттысячного населения страны осталось всего сто тридцать тысяч. А тут вскоре раскрылась ужасная правда о положении дел в Сибири, где губернаторы представляли из себя одну сплошную шайку казнокрадов и негодяев первой руки. И всюду полное бессилие правосудия, подкупы, беззаконие. На выборах апатия: все даровитое отходит прочь, а вперед лезут бездарности и карьеристы. Как при всем его могуществе помочь всему этому гниению и развалу?
В беседах с людьми искренними, которые не искали у него ничего, он все усиливался понять, ухватить смысл деяний людских. Он смело срывал покровы с своей души в беседах с посетившими его квакерами, которых он принял, как друзей и братьев, и которым прямо заявил, что согласен с большею частью их учения и что вызвал он их в Россию для того, чтобы их истинное благочестие, их честность и другие добродетели послужили для народа примером: видимо, цену всем этим Фотиям да и вообще батюшкам он знал хорошо.
С полной откровенностью и сердечностью рассказывал он этим добрым людям, как стремления к Богу и чистой жизни были у него еще в детстве и в юности, что не раз случалось, что горячее раскаяние в грехах поднимало его ночью с постели и бросало на колени, чтобы просить у Бога прощения и сил для большей бдительности над собой на будущее время. Мало-помалу, при отсутствии нравственной поддержки со стороны окружающих его лиц, эти душевные порывы в нем заглохли и только 1812 году снова разбудили его… Он рассказывал квакерам – они находят войну для христианина недопустимой и потому в армии не служат, – как сильно была всегда проникнута его душа желанием навсегда уничтожить на земле войну, как целые ночи не спал он, раздумывая над этим, как у него возникла, наконец, мысль о Священном Союзе, который должен был слить все народы в одну семью…
– Мой замысел вызвал грубые подозрения, – прибавил он, вздохнув, – но только теплая любовь к Богу и людям была побуждением, руководившим мною…
Решение уйти от всего зрело в душе его. Еще в 1819 году он говорил сперва брату Николаю, а потом и Константину, что он решил сложить с себя бремя власти.
– Я предупреждаю тебя для того, – сказал он Константину, наследнику, – чтобы ты подумал, что тебе надо будет делать в этом случае…
– Тогда я буду просить у вас места второго вашего камердинера, – отвечал Константин, и раньше заявлявший, что он царствовать не хочет и не будет, – и я буду чистить вам сапоги… Когда бы я теперь это сделал, то почли бы подлостью, но когда вы будете не на престоле, я докажу вам преданность мою к вам…
Александр крепко обнял его и поцеловал, как не целовал за всю жизнь…
Путешествия продолжались, неожиданные, бесконечные, точно он боялся оставаться в привычной обстановке, перед лицом Рока. Вот он плывет прелестным проливом от Сердоболя к суровому Валааму, беседуя с настоятелем монастыря.
– И ныне я замечаю, – говорит он, – что, трактуя с опытными и знающими людьми, полагаем план, по нашему разумению человеческому…
И он забирается в непроездную глушь Финляндии, он терпит всякие лишения и неудобства, но он отрезан бурными реками, непроходимыми болотами, дремучими лесами от своей мучительной жизни, и он дышит. А там, вдали, в Германии, Занд убивает Коцебу, начинаются волнения среди немцев, заволновалась Испания, Италия, поднялась Греция… А дома зловещий бунт в Семеновском полку. Вообще недовольство в стране растет, вызванное тем, что он не хочет объявить войну Турции, чтобы вступиться за Грецию, что русские войска должны идти на помощь Австрии для подавления революции в Пьемонте…
И, когда он, вернувшись с конгресса из Троппау, узнал страшную весть, что в России открылся заговор против него, что имена всех заговорщиков известны, он долго оставался задумчивым, а потом сказал:
– Милый Васильчиков, вы, находясь при мне с самого вошествия на престол, знаете, что и я разделял и поощрял все эти иллюзии и заблуждения…
И после долгого молчания прибавил:
– Не мне карать!..
Генерал-адъютант Бенкендорф – твердо, как немец, уверенный, что то, что он, Бенкендорф, знает, то он знает, и то, что он делает, это лучше всего, – подал ему подробную докладную записку о заговоре. И долго думал над ней Александр. Цель тайных обществ, неуклюже писал Бенкендорф, большой любитель дам, промотавший уже не одно состояние, есть введение «такого образа правления, под которым своеволие ничем не было бы удерживаемо, а пылким страстям, неограниченному честолюбию, желанию блистать была бы предоставлена полная воля. Разумеется, вместе с ним надеялись занять высшие места в новом правительстве… С поверхностными, большею частью, сведениями, воспламеняемые искусно написанными речами и мелкими сочинениями корифеев революционной партии, часто не смысля, как привести собственные дела в порядок, мнили они управлять государством. Для прикрытия сколько-нибудь своего невежества бросились они в изучение политических наук и стали посещать часто преподаваемые курсы, где поверхностно ослепляли их блеском выражений и глушили громкими, но пустыми словами…».
На уже поблекших губах Александра появилась бледная улыбка. «Ну и наши знания тоже большой глубиной, судя по результатам, не отличались, – подумал он. – И громкими словами и мы людей глушили не меньше…»
Среди тяжелой душевной смуты он был совершенно одинок. Он ясно чувствовал, что близкие не были с ним в его страданиях и совсем не понимали его. Они пожимали все плечами и с удивлением повторяли: «Чего ему еще надобно? Он стоит на высоте могущества…»
1824 год открылся для него тяжелой болезнью: он сильно простудился на крещенском водосвятии. Этой болезнью воспользовался архимандрит Фотий, бешеный и ограниченный изувер, чтобы, пуская в ход все средства, свести счеты с ненавистным ему князем А.Н. Голицыным, министром духовных дел и председателем ненавистного Фотию Библейского Общества. Князь был взят ко двору еще Екатериной. Она любила его за ловкость, веселость, а в особенности за искусство передразнивать всех. Озорство его доходило до того, что он раз на пари дернул Павла за обедом за косу. Уже будучи обер-прокурором, он ловко изображал иерархов, заседающих в синоде. Придворный ветреник этот был человек простой, добрый, но в вере обнаруживал великие шатания. То увлекался он мистицизмом и подвергал себя аскетическим упражнениям, то предавался разврату. Набожность его доходила до того, что любимая собачка его кушала из тарелки с священными изображениями. Словом, как говорили современники, «пустая камергерская голова». И потому он ведал всеми духовными делами в России, но не так, как, по мнению Фотия, было нужно ими ведать, и за это бешеный поп возненавидел его. В изуверстве своем Фотий дошел до того, что предал Голицына анафеме, и, предав, «скача и радуяся, воспевал песнь: с нами Бог…».
Едва встав, Александр снова бросился в длинное путешествие: сперва по белорусскому тракту до Смоленской губернии, а затем на восток до самого Урала. Потом Петербург постигло жестокое наводнение, во время которого погибло более пятисот человек и сильно пострадал город и флот. Он был сильно потрясен бедствием. Как только вода спала немного, он поехал по городу. Страшная картина разрушения развернулась пред ним. Он вышел из экипажа и, не произнося ни слова, только плакал. Народ с воплями обступил его.
– За наши грехи Бог нас карает… – сказал кто-то из толпы.
– Нет, за мои… – с грустью отвечал он.
И Шервуд, унтер-офицер уланского полка, сын англичанина-механика, подал ему донос о военном заговоре, охватившем чуть не всю Россию. Но опять, ко всеобщему удивлению, он приказал – не торопиться…
…Над черными лесами черкнула золотая полоска зари: был близок рассвет. И в последнем внутреннем усилии могучий царь, повелевавший миллионами, высказал себе твердо ту последнюю правду, которая назревала в нем с 1812 года:
«Все это химеры… Общее благо недоступно потому, что его вообще не существует… Я измучил людей и измучил себя… И потому мне нужно прежде всего уйти…»
И радостный свет залил всю его душу. Было и страшно, и стыдно, и блаженно. Он глядел на встающее над просинившими лесами солнце и – плакал тихими, умиленными слезами…
XVI. В Грузине
Графу Алексею Андреевичу Аракчееву, неограниченному владыке всея России, давно уже нужно было бы быть, по случаю отъезда его величества в Таганрог, в Петербурге, но солнечное и теплое бабье лето удерживало его в милом его сердцу Грузине, которое пожаловал ему его благодетель император Павел I и которое было знаменито тем, что именно тут апостол Андрей водрузил для бедных язычников крест. Впрочем, и дела по ближним военным поселениям требовали его присутствия тут. Из Петербурга то и дело летели в Грузино фельдъегеря, неслись на поклон высшие чиновники, министры, представители знати, так что казалось, что центр жизни всей необъятной страны, ее столица переместилась теперь в эту красивую усадьбу, затерявшуюся среди лесов Новгородской губернии, на берегу славного Волхова.
Сын небогатого дворянина Новгородской губернии, Аракчеев любил говорить о себе своим новгородским говорком: «я человек необразованной, бедной дворянин», но в то же время он охотно давал понять, что теперь «Аракчеев есть первой человек в государстве». Свое учение начал он, как и многие дворяне того времени, у сельского дьячка, и потому до конца дней своих писал он по-русски, как сапожник или как русский аристократ того времени. Потом он поступил в Артиллерийский и инженерный шляхетский корпус в Петербурге. Розги считались там самым верным воспитательным средством. По окончании курса он попал в Гатчину, где сделался правой рукой Павла и очень скоро дослужился до чина генерал-квартирмейстера. Он мучил подчиненных ему солдат и офицеров непосильными занятиями, и генеральская трость его редкий день не гуляла по рядам. В наказаниях он не знал никакой меры, и десять тысяч палок было при нем делом обычным. Часто он впадал в ярость, в строю вырывал у солдат усы, раздавал пощечины офицерам, и раз, на первом смотру Павла, он даже откусил ухо у одного гвардейца. «Только то и делают, – угрюмо говаривал он, – что из-под палки…» Уставший от жизни Александр постепенно передал ему все дела по управлению. Аракчеев пользовался его неограниченным, казалось, доверием: на бланках с подписью государя, которые он имел у себя, он мог вписать и то, что данное лицо лишается всего и ссылается в Сибирь, и то, что лицо это награждается чинами и орденами. У него в глазах Александра было не мало достоинств: во-первых, он был честен среди всеобщего казнокрадства, во-вторых, никогда ничего для себя не просил и всю жизнь довольствовался своей сравнительно небольшой грузинской вотчиной, и, в-третьих, был искренно, по-собачьи, не рассуждая, привязан к своему повелителю… Когда в 1812 году многие сановники просили его воздействовать на Александра, чтобы он удалился из армии, доказывая, что в противном случае отечество окажется в опасности, он искренно воскликнул: