И скоро под окнами графского кабинета появились два великана-преображенца, палачи, специалисты по палкам, и хор миловидных девушек, который пел в храме за богослужением и среди которого была теперь и Пашонка, красивая девушка с бледным, строгим и страстным лицом и большими черными глазами. Потом третий преображенец привел спотыкавшегося от ужаса Митьку, щуплого мужичонку с клокатой бородой и дикими теперь глазами. Граф с гостями по приглашению Настасьи, надев шинели, вышли на террасу. Сама она блестела глазами из окна.
– Нехорошо, брат, очень нехорошо!.. – с печалью на лице наставительно сказал Аракчеев виноватому. – Вон уж у тебя седина в бороде, а ты какой пример другим подаешь?.. Опять чуть было всю усадьбу не сожег… Разве можно около сена с огнем зря таскаться?..
– Грах!.. Ваше сиятельство!.. – натужно завопил он. – Вот как пред Истинным, зря клеплют на меня!.. И не был я…
– Не перебивай старших, нехорошо!.. – повысил голос Аракчеев. – Ежели господин твой хочет наставить тебя на путь истинной, то ты должен слушать. Я за тебя перед Господом ответ несу… И разговаривать не о чем: провинился – ложись…
Митька, весь трясясь, бормотал что-то о своей невиновности, призывал во свидетели самого Господа и всех угодников Его, но привычные преображенцы уже сорвали с него все, что полагается, разложили его на козе, и двое, взяв палки, охотницкие, можжевеловые, стали по обеим сторонам его. Граф сам сделал знак хору, и чистыми, красиво подобранными голосами девушки запели:
– Со святыми упокой…
Так в Грузине в торжественных случаях всегда делалось…
И заработали палки…
– …Христе Боже душу раба Твоего… – пели девушки, стараясь покрыть голосами вопли Митьки. – Идеже несть болезнь…
Из огневых глаз Пашонки градом катились слезы. Рот ее кривился в усилиях удержать рыдания. Она была так хороша, что ни Милорадович, ни Батеньков не могли глаз оторвать от нее. Настасья из окна смотрела на нее, и ноздри ее раздувались… Палки мерно работали… «Ах, не забыть бы приказать нарядить следствие насчет глухаря…» – подумал Аракчеев и баском с чувством пустил:
– …несть болезнь, ни печаль, ни воздыхания…
XVII. «Земля скорби и крови»
Утром, – было туманно, тихо и печально – после сытного завтрака, Аракчеев, Милорадович и Батеньков выехали в ближайшие к Грузину военные поселения. Дорога была изумительна, ибо в Грузино ездили не только высшие чины государства Российского, но и великие князья, и даже сам государь император. Четверка неслась бурей. Впереди и сзади мчались местные власти и адъютанты. Встречные крестьяне испуганно шарахались в стороны и, стащив шапку, долго смотрели вслед экипажам, чесали затылок и спину и вздыхали… Граф Милорадович продолжал льстиво ухаживать за диктатором, но тот отвечал скучливо и односложно: ночью на прощанье у него была Настасья, и он, как всегда в таких случаях, чувствовал отвращение ко всему…
Он тяжело задремал… Милорадович умолк и тоже насупился. Батеньков все обдумывал, как бы поскладнее заговорить с чертом – так звал он про себя Аракчеева – насчет отставки: старик может обидеться и напакостить. Но, достаточно уже потершийся в чиновном мире, он чувствовал, что эти дни в его сторону определенно потянуло холодком: Клейнмихель, значит, старался. И, может быть, не только не обидится, но даже будет доволен…
Они примчались в то поселение Высоцкой волости, где Батеньков возводил постройки. Аракчеев сразу ожил. Хотя самая мысль поселений принадлежала не ему, а Александру, хотя он на первых порах даже противился ей и предлагал государю вместо сложной реформы этой просто сократить срок военной службы до восьми лет, тем не менее с первых же шагов государь передал все дело в его руки и оно стало его любимым детищем: «Я не имею ни столько разума, ни слов, чтобы объяснить, батюшка, ваше величество, своей благодарности», – писал он по этому поводу царю. Он взялся за гуж со всем своим усердием и, свирепый службист, бешеный поклонник фронта, с первых же шагов убил все, что в этой мысли было доброго. Его помощники, стараясь перед ним выслужиться, еще более изуродовали первоначальный замысел Александра, и очень скоро военные поселения превратились, по выражению одного современника, в «землю скорби и крови».
Прежде всего чинуши-автоматы должны были найти подходящие места для поселения полков. Иногда для этого чиновникам нужно было согнать с насиженных мест крестьян. Конечно, это ничуть их не смущало. Для поселения Елецкого мушкетерского полка могилевских крестьян погнали в Харьковскую губернию; только немногие из них дошли до места, а большинство умерло еще в пути от голода, тоски и пьянства. На очищенное таким образом место сажали полк. Если мужик мог половину своего времени отдавать барину и был жив, то точно так же мог он поэтому вместо барина отдавать свое время и силу фронту. И он отдавал. Когда великий князь Николай, наследовавший от своего отца любовь к игре в солдатики и его жестокость, увидел на царском смотру новгородских поселенцев, он восторгался их муштрой и уверял, что и в гвардии он не видал такой выправки… Казовая часть хозяйственной жизни поселян была поставлена тоже образцово, так что Карамзин, знаменитый историк, приходил в изумление от успехов Аракчеева… Но… все это было только новое издание старых потемкинских деревень.
Крестьяне военных поселений были подчинены управлению офицеров и военным законам. Земля и движимое имущество оставались им «в полную собственность», но батальонный командир мог у них эту полную собственность всегда отнять, если они будут вести себя недостаточно, по его мнению, хорошо. И если помещики могли в административном восторге доходить до регламентации кормления младенцев, то в военных поселениях женщины, чувствуя приближение родов, должны были спешить в… штаб! Пары для брака намечались по жребию или по усмотрению начальства. Вообще поселенцы могли дышать только с разрешения администрации, вооруженной шпицрутенами, – так назывались тогда толстые, но гибкие лозовые прутья длиною в сажень. Ослушника, по живописному тогдашнему выражению, «рубили в мясо». Часто запарывали людей насмерть…
Зато когда приезжал посмотреть военные поселения какой-нибудь иностранный принц или вообще высокие особы, то гости видели красивые прочные дома, все одного типа – каждый на четыре семьи, – вытянутые по шнурочку, видели изумительные дороги на многие версты, фонари, госпитали, школы, богадельни, заводы, заемные банки. Даже нужники, и те были устроены, по выражению одного восхищенного современника, по-царски. На все это Аракчеев не жалел никаких денег: за пятнадцать лет на военные поселения затрачено было около 100 000 000 рублей, цифра по тем временам оглушительная, и к этому времени уже посажено было на землю в этих условиях около 1 000 000 человек.
Когда Александр посетил новгородские военные поселения, то, заглянув в обыденное время в дома, он увидел довольные семьи поселян за столом, а на столе – символ крестьянского благополучия – жареного поросенка. Так как свиньи очень портили аракчеевский порядок и производили нечистоту, то поселянам было запрещено держать их, но для высокого гостя поросенок был привезен со стороны. А пока царь милостиво беседовал с обедающими, ловкие люди того же самого поросенка переносили задами в следующую избу, и так далее, и, таким образом, царь и Аракчеев – его обманывали не меньше царя – могли своими глазами убедиться в сытом благополучии военных поселян. При отъезде же высоких посетителей им неизменно вручалась местная газета, «Семидневный листок военного поселения учебного батальона гренадерского графа Аракчеева полка».
Но как только коляски с высокими гостями исчезали вдали, сразу же наступали печальные будни: у поселенцев часто не было для стола даже соли, и когда роты собирались для учения на три дня в штаб, то питались воины-земледельцы только хлебом, без всякого приварка. Целые дни, с самого рассвета, их дрессировали и так, и эдак, а в промежутках между учениями они мели улицы и вообще наводили всякую чистоту; ночью же плели лапти для следующего дня. Домашнее хозяйство их было тоже расписано по часам, и если рожь переспела и потекла, а по расписанию стояла побелка домов, то дома белились, а рожь текла… И потому были поселяне изнурены и «более похожи на тени, нежели на людей». Иногда они восставали, и против них высылалась тогда и кавалерия, и артиллерия, и инфантерия, огнем и шпицрутенами их приводили в повиновение, а затем начиналась эпидемия самоубийств «по неизвестным причинам». Вообще смертность в поселениях превышала рождаемость всегда, даже без помощи артиллерии…
Были люди, которые видели правду и осмеливались говорить о ней. «Вместо чаемого благоденствия – говорил, например, Барклай, – поселенцы подпадают отягощению в несколько раз большему и несноснейшему, чем самый беднейший помещичий крестьянин… Нельзя ожидать ни успокоения воинов, ни улучшения их состояния, а в противоположность должно опасаться упадка военного духа в солдатах и жалобного ропота от коренных жителей». Но и смелые голоса эти, и «жалобный ропот» коренных жителей тонули в хоре восторженных хвалителей. Даже Сперанский, отведав ссылки, восторгался теперь «чудесными» поселениями. Аракчеев же не очень и тревожился о бедности военных поселян. «Нет ничего опаснее богатого мужика, – говаривал он. – Он тотчас возмечтает о свободе и не захочет быть поселянином…» Но при виде того, что делалось на каторжных работах этих, у многих рождалась даже мысль о цареубийстве: «Как может государь допускать все это?» Но ни Александр, ни Аракчеев не обращали на это «петербургское праздноглаголание» никакого внимания: люди не понимают тяжести того, что было до этого…
На околице поселения, где под фонарем стояла пегая будка часового, уже собрались для встречи Аракчеева все начальствующие лица поселения, затянутые в мундиры, в блестящих ботфортах. Тут же протянулся, как по линейке, почетный караул. И как только подлетела четверня Аракчеева, почетный караул брязгнул ружьями, все вытянулось и замерло. Он принял от батальонного командира рапорт, прошел, косясь на солдат, по фронту и остался доволен: они не дышали. Это был идеал.