– А теперь покажи нам твои постройки… – обратился он к Батенькову. – Ты, граф, все это видал уж, – обратился он к Милорадовичу, – так, может…
– Но я почту за щастие, ваше сиятельство… – изогнулся тот. – Я не устаю любоваться вашим детищем… Еще несколько лет, и Россию узнать будет нельзя: у нас будет всегда готовая громадная армия, которая даст нам возможность держать Европу в повиновении, и богатый народ… Говорят, ваше сиятельство, что капитал военных поселений уже достигает двадцати миллионов?
– Нет, государь мой, уже превысил тридцать два… – отвечал самодовольно Аракчеев. – Мы уже субсидируем военное министерство…
– О!.. – поразился Милорадович, очень хорошо знавший это и раньше. – Какая гениальная мысль!.. Имя государя императора будут благословлять века…
Аракчеев только глаза почтительно прикрыл…
– В таком случае приступим к обзору… – сказал он. – Ну, веди нас, полковник…
И все пошли специально для начальства устроенным тротуаром. Рядом с ним бежал другой, для поселян. Вдоль тротуара тянулись, все в осеннем золоте, березки, посаженные с изумительной аккуратностью в линию… Встречные поселяне блистательно отдавали честь. Люди военного возраста были одеты в солдатские мундиры, а старше сорока пяти лет в кафтаны крестьянского покроя, но с погонами, в серые штаны и в фуражки с козырьками. Все были стрижены и бриты. Бороды полагались только с пятидесяти лет. Много раскольников, не желая снимать бород, – ибо бритых святых не бывало – покончили с собой, другие с семьями ушли «во мхи», то есть в лесные болота, и там погибли голодной смертью. Даже карапузы, тоже одетые по-военному, молодцевато отдавали честь. Граф милостиво отвечал на приветствия.
– А ну, взойдемте-ка вот в этот дом… – вдруг сказал он, уверенный, что такие внезапные ревизии самая важная вещь. – Здравствуй, красавица!.. – милостиво ответил он рябой девке в новых лаптях на ее поясной поклон. – А ну-ка, покажи нам, как вы живете…
Замирая от ужаса, девка бросилась вперед и широко распахнула дверь. Горница была чиста, как стеклышко. В углу стояли иконы с засохшей вербой, справа от них был портрет государя и государыни, а слева – Аракчеева. В простенке пестрел вид Святогорского монастыря, принесенный с богомолья. В левом углу пряла худая старуха в повойнике. И она отвесила молчаливый поклон сиятельным гостям.
– Ну, как живешь, бабушка?.. – щеголяя умением обращаться с народом, спросил Аракчеев.
– Слава Богу, кормилец, батюшка, ваше сиятельство… – зашелестела старуха беззубым ртом, подымая на графа свои потухшие глаза. – Живем твоей милостью… Дай тебе, Господи, доброго здоровья на многие лета…
– Да верно ли, что ты довольна, старая?
– Да как же, родимый, батюшка, ваше сиятельство, не быть довольной? Ведь все глазыньки выплакала я, как сына-то в солдаты угнали. А теперь он дома и мнучки все круг меня… Только и спокой я узнала, как свел ты нас всех вместе. Слов нет, иной раз и тяжеленько… – вздохнула она и вдруг увидала бешеные глаза батальонного, устремленные на нее. – Ну, что ж ты будешь делать?.. – сбилась она со страху. – Господь терпел и нам велел… Спасибо, кормилец…
И она снова низко поклонилась Аракчееву.
– А ну, покажи-ка нам, что у тебя в печи есть… – сказал Аракчеев, но только было рябая девка открыла заслонку, как вдруг за окном послышался поскок лошади, тревожные голоса и какая-то суета.
Все насторожились.
– А ну-ка, узнай, что там такое… – приказал Аракчеев батальонному.
Но по лестнице уже зазвенели шпоры адъютанта. В дверях вдруг показалось его бледное лицо. Аракчеев встревожился.
– В чем дело? – сурово спросил он.
– Пакет от Его Величества…
Аракчеев хмуро принял пакет от адъютанта и, отойдя к окну, тотчас же сломал большую печать, развернул бумагу и, хмуря брови, стал читать. Лицо его омрачилось еще более. Он значительно пожевал губами.
– На сей раз нам осмотр твоих построек придется оставить… – сказал он Батенькову. – Прикажи подавать сейчас же лошадей, – сказал он адъютанту. – Прощай, бабушка, помолись за меня…
И он пошел тяжелыми шагами из избы. Все понимали, что им получены какие-то чрезвычайно важные известия, но все знали, что старик будет молчать, пока сам сперва не переварит полученных новостей.
– Ты со мной сядь, граф… – сказал он, подходя к коляске. – А ты поезжай с адъютантом, – прибавил он Батенькову. – Мне с графом переговорить надо… Садись, граф. Нам надо поторапливаться…
Сопровождаемый поклонами, поезд понесся к Петербургу. Аракчеев долго молчал и вздыхал. Потом поднял на Милорадовича тяжелые глаза и проговорил:
– Его величество позанемог что-то, ваше сиятельство… Но ты пока об этом не очень распространяйся…
– Понимаю, ваше сиятельство…
Но по Петербургу, когда они приехали, уже прошла волна тревоги: о болезни Александра там знали. И не успел Аракчеев, отдохнув с пути, собраться к своей сударушке, госпоже Пукановой, как вдруг из Грузина прилетела страшная весть: Настасью зарезали дворовые. Аракчеев бросил все и помчался в Грузино…
XVIII. Архипастырь
В Грузине все оцепенело в ужасе, но в то же время была в сердцах и великая радость… беспрестанно проносились фельдъегеря, приезжали и уезжали коляски и кареты, а у гроба новопреставленной рабы Божией Анастасии шли беспрерывные панихиды.
Когда Аракчеев уехал, Настасья взялась опять за Пашонку: она жгла ей лицо щипцами для завивки волос и в бешенстве, желая изуродовать ее, рвала ей мясо кусками. Пашонка вырвалась и с воплем бросилась на кухню к брату Васютке, который служил поваренком. Увидав окровавленную, обезумевшую от боли и ужаса сестру, тот схватил кухонный нож, ворвался к Настасье и зарезал ее на месте. Схватили и его, и отца Пашонки, который еще лежал после палок, и конторщика Гришу, жениха Пашонки. Сейчас же прилетел помощник Аракчеева, свирепый граф Клейнмихель, и взял в свои руки все следствие. Эдикул был набит до отказа. Хватали направо и налево и запирали всех «неблагонадежных».
Сам Аракчеев быль незрим: он безвыходно сидел у себя и то гнал один пакет за другим на имя государя, а то приказывал не передавать ему никаких бумаг, даже от государя. И без конца широкими шагами мерил он свой огромный кабинет из угла в угол. Обезьянье лицо его похудело, обвисло, и страшны были свинцом налитые глаза. В этом убийстве он видел не только потерю близкой женщины, но и глухой раскат отдаленной грозы, дыхание той вражьей силы, которую он в последнее время остро чувствовал везде…
– Ваше сиятельство, владыка, архимандрит Фотий, сейчас будет… – почтительно доложил ему упитанный и представительный дворецкий.
– Что? – тупо взглянул на него Аракчеев и, наконец, сообразил: – Сейчас выйду….
И он, обойдя зал, где пышно стоял гроб Настасьи, коридором прошел в вестибюль. Прислуга – вся в трауре – бросилась было подать ему шинель и фуражку, но он только слегка нахмурил свои густые брови – и все замерло. Он медленно вышел на крыльцо и сразу услыхал бешеный звон колокольчиков, бубенцов и глухарей. Четверик серых – подарок графини Орловой-Чесменской – подлетел к подъезду, прислуга засуетилась вокруг кареты, и из нее показался знаменитый архипастырь.
Это был высокий, сухощавый монах с белокурой, с проседью, бородой и грубоватым лицом человека из простонародья. У Фотия была особенность: он всегда на всех глядел исподлобья, недоверчиво, почти враждебно.
– Благослови, владыка… – согнулся Аракчеев.
Фотий старательно благословил своего друга, расцеловался с ним накрест и, сокрушенно помавая черным клобуком, проговорил:
– Какое несчастье!.. Не дремлют враги наши, и дерзновение их воистину не знает уже пределов… Ну, веди меня к покойнице…
Через несколько минут у пышного гроба началась торжественная панихида…
Молодость Фотия – Пушкин звал его полуфанатик-полуплут – была бедственна и тяжела. Он рано ушел в монастырь и стал предаваться там самым суровым подвигам благочестия. Это сразу обратило на него всеобщее внимание, и он стал быстро выдвигаться вперед. Он сделал своей специальностью борьбу с врагами церкви. Врагами церкви он считал вольтерьянцев, якобинцев и вообще либералистов, масонов, мистиков, членов Библейского Общества и разных инославных исповеданий. Фотий был совершенно уверен, что вся полнота Божественной истины Господом вверена исключительно православному духовенству. Но поелику духовенство сие стало ни тепло, ни холодно, Господь изблевал его из уст Своих, и ковчегом спасения стал только один он, Фотий. А так как Россия, по его мнению, подошла уже к краю гибели, то дремать было нельзя. Прежде всего он стал перебирать книги. Большинство их оказались масонскими, злыми, вредными, бесовскими. Одновременно он поднял борьбу с мистиками. Он «возвысил глас свой и вопль свой, яко трубу, и яко город ходил всюду» – с доносами на опасных, по его мнению, людей.
Большую поддержку ему в святом подвиге его оказывала молоденькая графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, самая богатая женщина в России. Первая беседа двадцативосьмилетнего «старца» со своей красивой дщерью была посвящена вопросу о том, как лучше всего соблюсти девство. Вскоре было ему видение, что «дева ему предадеся вся» и что будет эта дева добрым оружием на диавола. Видение не обмануло молодого борца: дева, действительно, предалась ему настолько, что он заставил ее написать самую интимную исповедь и эту исповедь иногда приказывал ей давать на прочтение другим. Она купила за бешеные деньги имение рядом с его монастырем, и они почти не расставались: «сердце ее и душа были едино с ним, и вся ее благая быша общее с ним». Несметные богатства красавицы оказались в его полном распоряжении. К чести его надо сказать, что ни родные его, ни он сам богатствами этими не пользовались, если не считать, например, драгоценной митры в сто тысяч, которую подарила ему его дщерь, но которая, конечно, служила только, как и драгоценные облачения его, увеличению благолепия службы божественной. Массу денег, по его указаниям, раздавала она на монастыри, на церкви и на другие богоугодные заведения. На ушко передавали, что у Фотия по дамской части не все было благополучно, и называли еще одну духовную дщерь, бывшую фигурантку петербургских театров, в иночестве Фотину, которая будто бы пользовалась особым его расположением, но возможно, что это было обычное петербургское злоязычие.