и побежал глазами по строкам:
Наряжены мы вместе город ведать…
Не прошло и нескольких минут, как свое творение захватило его целиком и он, встав, разыгрывал вслух страницу за страницей… Подошло и прошло время обеда. Няня не раз подслушивала у дверей, что делает ее любимец, но, заслышав чтение, отходила прочь: в такие минуты беспокоить его было нельзя. А он разыгрывал уже сцену между царем и Семеном Годуновым:
…Вечор он угощал
Своих друзей: обоих Милославских,
Бутурлиных, Михайла Салтыкова,
Да Пушкина, да несколько других.
А разошлись уж поздно. Только Пушкин
Наедине с хозяином остался
И долго с ним беседовал еще…
«Сейчас послать за Шуйским…» – «Государь,
Он здесь уже…» – «Позвать его сюда…
Сношения с Литвою… Это что?
Противен мне род Пушкиных мятежный!..»
Он не мог удержать веселого смеха и еще горячее продолжал свою игру… И дочитал до последней страницы, постоял, подумал и, утомленный, опустился на стул… И, вдруг просияв – его веселило ощущение силы, – он треснул кулаком по столу, забил в ладоши и закричал:
– Ай да Пушкин!.. Ай да сукин сын!..
И, щелкнув себя по лбу, воскликнул, как Андрей Шенье пред эшафотом:
– Oui, il у a quelque chose la![32]
Дверь тихонько приотворилась.
– Ну, чего ты тут все орешь? – заворчала от порога Арина Родионовна. – Аль опять накатило?… Иди обедать: простыло уже все…
Он крепко обхватил старуху и стал кружить ее по комнате.
– Нянька, твой Александр Сергеич так отличился, что дальше некуда!.. – кричал он. – Понимаешь ли ты, старуха, кого ты на погибель себе и всему роду христианскому вынянчила?..
– Да пусти, греховодник!.. Да отстань, говорю!.. Ух, дыханья нету… Пусти!..
Поправляя повойник и тяжело дыша, она стояла посредине комнаты и смотрела на него веселыми и добрыми глазами.
– Непременно пошлю это комедийное действо царю… – продолжал он весело. – Пусть читает, пусть казнится!.. А потом, конечно, вызовет меня к себе. Я приезжаю, расшаркиваюсь, – он проделывал все это в лицах, – и подсыпаю: не угодно ли еще вот это, ваше величество?.. Ась? – Он принял величественную позу и всемилостивейше проговорил: «Помилуйте, Александр Сергеич, вы доставляете нам приятное занятие… Наше царское правило: дела не делай, а от дела не бегай…» – И, округлив локти и расшаркиваясь, он изобразил и себя: «Но мы со всем нашим полным удовольствием, ваше величество…»
– Экой озорник!.. – качала головой нянюшка. – Тебе бы только медведей по ярмонкам водить. Нет, ведь недаром царь на цепочку-то посадил!.. Отпусти тебя, ты всю Расею верх тормашками поставишь… Ну, иди уж, иди: я на закуску тебе свеженьких груздочков подала, в сметане, как ты любишь…
– А тогда необходимо рюмочку померанцевой…
– Да уж дам!.. Иди… – сказала она и, вдруг остановив его в дверях, тихонько спросила: – А что у тебя опять с Дуняшкой-то? День и ночь девка глаз не осушает…
– Но… но я решительно ничего не знаю… – вдруг потемнел он. – В чем дело?..
– Плачет и плачет бесперечь… Ты ее пожаливай маненько… Она девка мягкая, покорливая… Мое дело сторона, а ты все-таки пожаливай… Ну, иди уж, иди, баловник…
Он, смущенный, прошел в столовую, но скоро успокоился: так, бабьи причуды какие-нибудь… Он выпил, закусил груздочками и с большим удовольствием пообедал. Потом, встав, подошел к запотевшему окну столовой. Он чувствовал себя усталым и думал, что прокатиться верхом в Тригорское было бы очень хорошо. Но сильный ветер бился среди деревьев, срывая с них последнее листья, по небу валами катились низкие, серо-синие тучи, и все было так мокро, что даже в комнатах чувствовалась эта сырость. Вороны, взлохмаченные, нелепые, боком летели из-за нахмурившейся и вздувшейся Сороти, и две пегих сороки прыгали и трещали по забору. Уныло все было, неприветливо, холодно… Скрипя старыми половицами, он прошелся всеми комнатами с их уже ветхими обоями и старой мебелью. Он подошел к биллиарду, взял кий и прицелился:
– Ну, красного в угол… – сказал он себе и с треском положил шар на место. – А теперь…
– Барин, голубчик…
Он быстро обернулся: пред ним стояла Дуня. Она была бледна, губы ее тряслись, а в милых, детских голубых глазах стояли слезы. Она была необычайно трогательна. Он быстро подошел к ней…
– Что с тобой, Додо? – тепло сказал он. – Мне и няня сегодня говорила, что ты что-то не в своей тарелке… Что случилось?
Она, закрыв лицо, горько заплакала.
– Да говори же, милая… Ну, что ты?..
– Ба… барин… я… чижолая… – едва пролепетала она, сдерживая рыданья. – Что же… теперя… моей го…головушке… бу…деть?.. – в крайнем отчаянии пролепетала она.
Он оторопел. Он не знал ни что думать, ни что говорить… А она, жалкая, пришибленная, давилась рыданиями.
– На дворне уж смеются… – говорила она. – На глаза… никому… показаться нельзя… Барин, голубчик, спасите меня!.. А не то в… Сороть… и развязка…
А он все-таки не знал, как быть. Мелькнула было горячая мысль: жениться. И сразу потухла: тогда прощай воля, прощай все сказки жизни, прощай все… Невозможно! Но невозможно и быть подлецом… И она так жалка и прелестна… Он обнял ее и привлек к себе.
– Ты здорово озадачила меня, Дуняха… – сказал он. – Но не отчаивайся так… Надо обдумать дело толком… И нельзя так сразу нос вешать… – утешал он ее без большой, однако, убедительности для самого себя и, целуя ее в белую шею с золотистым нежным пушком, тихонько продолжал: – Ты приходи сегодня ночью ко мне… да?.. и мы потолкуем тихонько… Хорошо? А теперь утри свои милые глазки и будь у меня молодцом… Все уладим, не тревожься…
Дуня долго, долго смотрела в его смуглое, взволнованное лицо своими прелестными, чистыми глазами, а потом вдруг, зарыдав, крепко обняла его и прижалась к нему беззащитно.
– Не… покидай… ме…ня… родимый… Я… без вас…
В коридоре послышались неторопливые, вразвалочку, шаги Арины Родионовны. Дуня схватила руку Пушкина, крепко поцеловала ее и быстро скрылась. Он торопливо спрятался к себе: теперь ему старухи было бы стыдно… И, повесив голову, он ходил по комнатам до самых сумерек. Потом пошел к себе, потребовал лампу и попробовал было писать. Но работа не пошла: душа ныла. Отбросив с досадой перо, он снова зашагал по темным комнатам и слушал, как наружи воет и бьется буйный ветер и как хлещет в стекла дождь… Жестокая тоска схватила его…
– Что ты тут все из угла в угол топчешься? – появившись в дверях гостиной с лампой, проговорила Арина Родионовна. – То смехи да хаханьки, а то вдруг и захандрил… Али что?
Он вздохнул.
– Не работается что-то, мама… А, может, и этот чертов ветер. Ишь, как завывает, чтобы черти его взяли!
– А ты к ночи не черкайся, – строго остановила няня. – Разве к ночи кто путный поминает его?
– А, мне все опостылело! – махнул он рукой. – Вот что, старая: вели-ка подать мне сюда чаю… И ты чашечку со мной выпьешь… С малиновым… А?
– Это вот так, – одобрила старуха. – Сичас велю подать. Самовар давно уж наставили, небось, кипить…
От лампы стало уютнее. А потом и чай на круглом столе задымился… Он сел в старинное кресло, а Арина Родионовна с чулком устроилась на большом диване в своем уголке.
– Расскажи-ка ты мне сказку какую-нибудь хорошую, мама, как, бывало, в старину рассказывала, – сказал он, прихлебывая из стакана. – Может, скука-то и пройдет…
– Какую же тебе? Давно уж все переслушал, небось…
– Все равно какую…
Няня над чулком задумалась. Снаружи бился и взвизгивал, и выл ветер… Дремотно дымился чай в стакане…
– Ну, слушай, коли так, – проговорила старуха и ровным, мерным, особенным голосом начала: – В некоторыим царстве, не в нашем государстве жил старик со своею старухой у самого синяго моря… Они жили в ветхой землянке ровно тридцать лет и три года. Старик ловил неводом рыбу, старуха пряла свою пряжу. Раз он в море закинул невод – пришел невод с одною тиной; он в другой раз закинул невод – пришел невод с травою морскою; в третий раз закинул он невод – пришел невод с золотою рыбкой, с не простою рыбкой, золотою…
Сквозь сизый дым трубки Пушкин смотрел на свою няню – когда она рассказывала ему сказки, у нее и лицо делалось совсем другое, тихое, серьезное, особенное – и слушал старую сказку: как попросилась рыбка у старика за хороший выкуп в море, как добряк отпустил ее без всякого выкупа, как забранилась на него старуха: хоть бы корыто у рыбки новое выпросил!.. И выпросил старик у рыбки корыто – тогда старухе избу захотелось новую, выпросил он избу – подавай ей царские хоромы, выпросил хоромы – царицей старуха быть хочет, произвела ее рыбка в царицы – захотела старая дура владычицей быть морскою и чтобы сама рыбка у нее на посылках бы служила… Тут уж рыбка ничего не сказала, ушла себе в синее море, а когда вернулся старик к своей старухе, перед ним была их старая землянка, а у входа его старуха стирала свое лопотье в старом, разбитом корыте.
Снаружи билась вьюга. Дремотно дымился чай в стакане. Тепло было, тихо, хорошо…
– Ну а ты, старуха, как бы себя в таком деле повела? – спросил с ленивой улыбкой Пушкин.
– И-и, батюшка мой! – тихонько воскликнула Родионовна. – Да неужто ты думаешь, что твоя старая нянька умнее других?.. Такая же дуреха, как и все… Ты-то вот гляди, как рыбку пымаешь, маху не дай…
И оба засмеялись тихонько…
XX. Встреча
Ленивые валы в розовой от зари пене шептали какую-то медлительную сказку прибрежным скалам. На отлогом берегу кричали и смеялись оборванные татарские ребятишки. В отдалении сиял розовым светом беленький Севастополь, и огромные боевые суда на рейде, все в паутине снастей, казались угольно-черными. Широкая морская даль сладко волновала душу и манила в себя, обещая какое-то светлое, еще небывалое счастье…
На одной из прибрежных скал сидел высокий, стройный старик с белой головой и бритым, приятным и тихим лицом. Уже тускнеющие глаза его следили за полетом розовых чаек, за кувыркающимися в море черными дельфинами, а в старой, притихшей душе проносились видения далекого прошлого: он любил эдак со стороны посмотреть на него, и, несмотря на то, что в жизни его было много трагических изломов и страданий, жизнь его представлялась ему теперь красивой и значительной поэмой, а близость конца тепло углубляла ее и одевала все какою-то сладкой тишиной.