Во дни Пушкина. Том 1 — страница 37 из 79

Все вокруг восторженно заревело. Бестужев, взяв образ, висевший у него на груди, с жаром поцеловал его и поклялся умереть за свободу. Икона переходила среди восторженных кликов из рук в руки, и все жарко клялись «отомстить тому, кто есть причина тиранства, слез и притеснений для соотечественников».

– Да здравствует конституция!.. – гремели восторженные клики. – Да здравствует республика!.. Да здравствует народ!.. Да погибнет дворянство вместе с царским саном!.. – И все начали обниматься…

– Но, господа… что я говорю: братья!.. – кричал, пламенея, Бестужев. – Но не следует думать, что только славная смерть у нас впереди – нет, в случае победы над ненавистным самовластием нас ждут и небывалые почести и достоинства…

Все взорвалось в общем вопле негодования:

– Как почести?! Какие достоинства! – исступленно лезли на него заговорщики. – Сражаться до последней капли крови – вот единственная наша награда!..

Небольшое Общество Соединенных Славян, тоже на юге, носилось с грандиозной идеей великой демократической Славии, от берегов Адриатики до Тихого океана, с четырьмя славянскими портами на свободных морях…

И огневые войны с юга шли незримо на север, и там люди начинали пьянеть все больше и больше…

В Петербург приехал с Кавказа раненный в боях с горцами Якубович, человек с очень решительным лицом, огромными висячими усами и наглыми глазами. Раз зашел он к уже известному своими стихами – они были весьма посредственны, но очень революционны и поэтому делали шум – поэту К.Ф. Рылееву. Там были князь Оболенский и А. Бестужев. Потом подошел поэт, князь Одоевский, с тишайшей и мягкой душой. Зашел разговор на любимую тему: о революции.

– Господа, я не люблю никаких тайных обществ, – своим решительным басом сказал Якубович. – По-моему, один решительный человек полезнее всех карбонариев и масонов. Я знаю, с кем я говорю, и потому буду откровенен. Я жестоко оскорблен царем… Вот пилюля, которую я восемь лет ношу у сердца…

И он вытащил из кармана полуистлевший приказ царя о переводе его – за участие в дуэли – из гвардии на Кавказ. И, эффектным жестом сорвав с раненой головы повязку, так, что показалась кровь, он с нарастающим жаром продолжал:

– Эту рану можно было бы залечить и на Кавказе, но я обрадовался случаю хотя бы с гнилым черепом добраться до моего оскорбителя… Теперь ему не ускользнуть от меня… Тогда пользуйтесь случаем, созывайте ваш великий собор и дурачьтесь сколько хотите…

Сверкающие глаза, кровавая рана, решительный тон потрясли всех и – напугали: разговаривать о мести тирану – одно, а немедленно выступать в роли режицидов – другое.

– Нет, милый друг, этого делать не следует… – заговорил Рылеев. – Такой поступок может обесславить вас. С вашими дарованиями и вашим именем вы легко можете другим способом быть полезным для отечества…

– Нет!.. – решительно остановил его Якубович. – Нет!.. Я знаю только две страсти: благодарность и мщение. Ими только и движется мир. А остальные все не страсти, а страстишки… Я слов своих на ветер не пускаю и свое намерение приведу в исполнение или во время маневров, или на петергофском празднике… Я не хочу принадлежать ни к какому обществу: под чужую дудку я плясать не желаю… Я сделаю свое, а вы можете воспользоваться этим. Ежели удастся мне увлечь после этого солдат, я разовью знамя свободы, а не то истреблюсь: наскучила мне жизнь…

За Якубовичем давно уже установилась слава человека решительного. За участие в дуэли в качестве секунданта он был выслан на Кавказ и там стрелялся с А.С. Грибоедовым, которого ранил в руку с целью, как говорили, лишить его, страстного музыканта, возможности играть на фортепиано. В боях с горцами он с мрачной отвагой был всегда впереди, стараясь всем для чего-то показать свое презрение к жизни… И теперь, напугав своих приятелей, он решительно ушел.

Перепуганный Рылеев тут же решил донести обо всем правительству. Его приятели едва уговорили его не срамить себя. И решили все вместе ехать к Якубовичу и уговорить его подождать с своим жестоким намерением. Якубович согласился, наконец, ждать год, ровно год – не более и не менее…

Вследствие всех этих драматических эффектов многие члены уехали в свои усадьбы, от греха подальше, а умненький и осторожный Н.И. Тургенев махнул даже за границу…

XXIV. Накануне

Все колеблясь перед последним шагом, все откладывая его, заговорщики постановили, наконец, приступить к решительным действиям весной 1826 года, хотя эти решительные действия были для них по-прежнему очень неясны. И вдруг из далекого Таганрога прилетела неожиданная весть о смерти тирана. Законным наследником был Константин, и вся Россия незамедлительно присягнула ему. Он в это время жил со своей морганатической полькой – за великие заслуги ее перед Россией ей было пожаловано княжеское достоинство – в Варшаве. Сразу поползли слухи об отречении Константина. Завещание Александра по этому поводу хранилось в Государственном Совете, синоде, сенате и в Москве, в Успенском соборе. Митрополит Филарет вскрыл завещание, все убедились в отречении Константина и в том, что императором должен быть Николай.

Николаю было известно о завещании брата, но предъявлять свои державные права он не торопился: в его руках уже были доносы Майбороды, Шервуда и то письмо Якова Ростовцева к царю, за которое взбешенный Рылеев хотел было Ростовцева, «в пример другим», убить, но не убил. Все эти документы ясно говорили Николаю о положении: на Кавказе был со своими обстрелянными кавказцами противник немцев, Ермолов, в Новороссии орудовало Южное Общество во главе с Пестелем, в Петербурге в заговоре участвовало много гвардейских офицеров и представителей аристократии, а в Варшаве во главе лучших российских полков стоял Константин, который в случае чего мог, пожалуй, и передумать… И Николай принять бразды правления колебался.

Все растерялись. Николая определенно не любили. Правда, любить не за что было и Константина, великого кутилу и бабника, на совести которого было не одна грязная история. Петербуржцы еще не забыли страшной судьбы жены придворного ювелира Араужо. Когда она отвергла приставания Константина, он приказал похитить ее и – отдать на изнасилование солдатам-конногвардейцам. Они замучили ее до смерти. Константин в глазах людей государственно мыслящих был хорош тем, что, утомленный бурной молодостью, он скорее согласился бы на конституцию. Но Константин видел вещи ясно и любил выражаться точно. Когда при виде его толпы кричали ему, как полагается, «ура», он только головой покачивал:

– Знаю вас, канальи, знаю!.. – говорил он. – Теперь вы орете «ура», а если бы меня потащили на эшафот и спросили бы вас: любо ли? вы орали бы: любо!..

Николай смущал любезных верноподданных еще больше. По его собственным словам, он и его братья получили «бедное образование». Главным развлечением в детстве для молодых отпрысков царствующего дома была игра в оловянные солдатики. Иногда, подражая солдатам, они подолгу стояли на часах и часто, даже по ночам, вскакивали с постелей, чтобы хоть немножко постоять с алебардой или ружьем. Едва выйдя из отроческого возраста, Николай провел два года в заграничных походах, а возвратясь, стал командовать Измайловским полком. Он был несообщителен и чрезвычайно груб. В 1822 году он оскорбил грубым выговором офицера лейб-гвардии Егерского полка В.С. Норова настолько, что все офицеры возмутились. Николай, объясняясь с Норовым по этому поводу, в разговоре взял его за пуговицу. Норов оттолкнул его прочь.

– Не трогайте, ваше высочество! – оборвал он. – Я боюсь щекотки…

Но это не излечило Николая, и вскоре командир гвардейского корпуса, Васильчиков, заставил его извиниться перед командиром Егерского полка Бистромом, которого великий князь опять оскорбил грубым выговором. Такая же история была у него в Измайловском полку. Офицеров Финляндского полка он обозвал всех свиньями и потребовал, чтобы они занимались службой, а не философией.

– Я этого не люблю!.. – кричал он своим медным голосом. – И можете быть уверены, что я всех философов в чахотку вгоню…

Жена его, «Александра Федоровна», дочь Фрица, который не хотел сражаться без штанов, разделяла его непопулярность. Молва обвиняла ее в крайней расточительности на себя и в скупости для бедных. За ней скоро утвердилась кличка «картофельницы».

Под пару Николаю был и брат его, Михаил. Ни письменного, ни печатного он с малолетства не любил, но любил играть в солдатики и – каламбурить. Он терпеть не мог гражданской службы и был твердо уверен, что военный порядок совершенно достаточен для управления. О военной иерархии он имел самое высокое понятие и звание командира полка, а еще более того корпуса, льстило его самолюбию чрезвычайно. Из всех тогдашних «Романовых» он был самым восторженным поклонником фронта и весь вылился в знаменитом афоризме, которым он одарил свет: «Война только портит солдата». Не согласиться с этим невозможно: неприятельские ядра и пули, конечно, портят правильность построения, отбивают солдатам руки, ноги и головы и вообще нарушают порядок. Другой афоризм его был: «Государь должен миловать, а я – карать». Он неуклонно проводил его в жизнь: довольно приятный человек в частной жизни, – хотя и с простинкой, – перед фронтом он был зверем.

Россия растерялась. Решить, что хуже, было трудно. Из столиц в Варшаву сломя голову летели курьеры. Но царевич принимал всех чрезвычайно сурово. Когда к нему явился задыхающийся от волнения курьер Москвы, привезший ему в конверте присягу старой столицы, он, не вскрывая пакета, на котором было написано «Его Императорскому Величеству», сердито сказал гонцу:

– Скажите князю Голицыну, что не его дело вербовать в цари!..

А когда явился из Петербурга от сената обер-секретарь Никитин, известный шулер, великий князь встретил его еще суровее:

– Что вам от меня угодно? Я уже давно не играю в крепс.

Гонца же Государственного Совета он встретил бранью, которая среди «Романовых» всегда процветала…

Заговорщики растерялись: сама судьба, казалось им, вдруг открывала пред ними возможность к решительным действиям. Тиран, для убийства которого они – на словах – готовы были даже ехать в Таганрог, ушел из жизни сам – следовательно, менялось все. В бешеном кипении идей и страстей, среди уже начавшихся взаимных подозрений среди заведомых, для пользы дела, обманов, все истощали силы. С юга летели гонцы, которые доносили, что там «все умы возбуждены», что силы южан огромны и что надо начинать немедленно. И Рылеев – теперь в Петербурге вместо умеренного Никиты Муравьева во главе дела стоял пылкий поэт – начал немедленно мобилизацию сил общества.