Во дни Пушкина. Том 1 — страница 47 из 79

XXIX. Новая виктория

Вкруг тихого Михайловского цвела, пела, смеялась весна, но Пушкин изнемогал душой среди этого рая. Опасность быть взятым, как ему казалось, миновала, и опять ему стало казаться, что хорошо на свете всюду, только не здесь. Пусть друзья его томились в страшных казематах, в цепях, он все же никак не мог побудить в себе ликующей радости, что этот ужас миновал его. И ему хотелось облететь на крыльях радости весь мир и упиться всем, что только в нем есть. Он неутомимо писал своим уцелевшим друзьям письма, требуя, чтобы они хлопотали о нем, чтобы они открыли, наконец, для него двери его темницы. Житейски умудренный Жуковский всячески старался держать своего друга в оглоблях: «Ты ни в чем не замешан, это правда, – писал он, – но в бумагах каждого из действовавших находят стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством. Не просись в Петербург. Еще не время. Пиши Годунова и подобное: они откроют тебе дверь свободы». Но Пушкин не слушал ловкого царедворца и продолжал биться в своей, как ему казалось, тесной клетке. Он был слишком страстен, чтобы остановиться на полдороге: ему нужно было непременно все.

А у Дуни приближался срок родов. Арина Родионовна прятала ее в своей комнате. Вопрос – что делать? – подступал к горлу. Медлить было уже нельзя. И, посоветовавшись с няней, – ему было очень совестно старухи – Пушкин решил отправить Дуню пока что в Болдино, в нижегородское имение отца. Ему было совсем не ясно, как устроить там все это дело, и он решил просить своего приятеля, князя П.А. Вяземского, помощи: князь человек ловкий и сумеет там все наладить как следует. Дуня, исхудавшая, подурневшая, просто места себе не находила: невозможно было родить тут, на глазах у любопытной и злорадствующей дворни, но немыслимо было и оторваться от любимого. Она ясно чувствовала: с глаз долой – из сердца вон. Но так как это было похоже на какое-то решение, она покорилась, и Арина Родионовна молчком собирала несчастную в далекий путь…

В широко раскрытые окна дышало черемухой ослепительное майское утро. С погоста доносился весь точно омытый росой и согретый солнцем благовест. Послышался звук подъезжающей телеги. Дверь кабинета отворилась, и у порога встала закутанная до глаз Дуня. В ее милых, детских глазах, застланных слезами, была бездна горя и стыда.

– А!.. – смутился Пушкин. – Сейчас… Я уже приготовил письмо князю. Он там тебе все скажет…

И он торопливо пробежал свое письмо – не забыл ли чего?

«Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, – читал он наспех, – которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти ее в Москве и дай ей денег сколько понадобится, а потом отправь ее в Болдино. Ты видишь, что тут есть о чем написать целое послание во вкусе Жуковского о попе; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах. При сем с отеческою нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню? Милый мой, мне совестно, ей-богу, но тут уж не до совести…»

– Ну, вот… – запечатав письмо и вручая его девушке, проговорил он, стараясь не глядеть на нее. – Ты… не беспокойся… С кем грех да беда не бывает?.. Все потихоньку уладится, ты вернешься, и мы заживем опять за милую душу… А это вот тебе… на дорогу… и на… разное там…

– Спаси… бо… вам…

Упав на колени, она схватила его руку и стала покрывать ее поцелуями. Его перевернуло. Он с усилием поднял несчастную и обнял ее.

– Но ты сама видишь, что ничего другого пока придумать нельзя… – путаясь, говорил он. – Прежде всего надо тебе освободиться… Не надо, милая, так волноваться… Я…

– Hola!.. – раздался из сада молодой, веселый голос.

– Я здесь… – весело отозвался Пушкин в окно.

Это был Алексей Вульф. Он застрял в Тригорском еще с Пасхи. Напуганная слухами о многочисленных арестах, Прасковья Александровна держала сына около себя. Теперь он только что вернулся из Пскова, куда ездил с каким-то поручением от матери.

Дуня жарко, вся содрогаясь в рыданиях, обняла Пушкина и быстро скользнула в коридор. Пушкин радостно – прощание было так мучительно – бросился к окну.

– Уже дома? – крикнул он.

– Как видите…

– Ну, ползите сюда… Или нет, я лучше выйду в сад.

– Наши у обедни. Пойдемте на погост, а оттуда к нам пить чай с пирогами.

– Великолепно… Тогда я должен прифрантиться немного…

Пушкин быстро оделся, схватил шляпу, тяжелую трость и вышел к своему молодому приятелю. Они обменялись крепким рукопожатием и пошли. У ворот стояла телега, а в ней уже сидела закутанная до глаз Дуня. Няня заботливо раскладывала в ногах всякие узелки и корзинки. В отдалении, у ветхих служб, стояла дворня, с любопытством глядя на проводы сударушки молодого барина. Мирон, ее дядя, потерявший зимой сына в Петербурге на Сенатской площади, угрюмо поклонился и отвернулся к лошади, чтобы будто бы поправить сбрую. Вульф, поняв все, покосился на Пушкина.

– Mais oui, mon cher! – вздохнул тот легонько. – Il n’y a rien à faire…[46] Я в церковь, няня!.. – крякнул он старухе. – Обедать дома не буду…

– Да уж иди, иди… – отвечала та ворчливо: сегодня она была определенно недовольна своим воспитанником.

С неловкой улыбкой он помахал рукой Дуне и зашагал с приятелем солнечным и душистым проселком к погосту.

– Ну, что в богоспасаемом граде нашем Пскове слышно? – спросил он Вульфа. – Какие вести из Петербурга?

– Из Петербурга новости совсем плохие… – сказал студент. – Николай лютует вовсю. Упорно утверждают, что все главари восстания будут публично казнены…

Пушкин весь потемнел.

– Проклятая романовщина!.. – стиснув зубы, пробормотал он. – Выбрали чертей на свою голову!

– И еще вопрос, кому будет лучше, тем ли, кого казнят сразу, или тем, кого в цепях угонят в каторгу, на медленную казнь… – продолжал студент, значительно хмурясь. – Видно только одно: по свойственному Нашему Императорскому Величеству милосердию, Николай шутить не будет. Он хочет ужаснуть раз навсегда, а затем уже спать спокойно…

– Ну, это мы посмотрим!.. – угрюмо обронил Пушкин, тяжело задышав. – Это мы посмотрим!..

– Мама получила письмо от Анны Петровны… – помолчав, переменил разговор Вульф. – Очень кланяется вам… Между прочим пишет, что Марья Николаевна Волконская в страшном горе. Если князя пошлют в Сибирь, она решила ехать за ним туда… Я всегда говорил, что наша очаровательная «дева Ганга», несмотря на свой ангельски-кроткий вид, дама с характером…

– Ах, бедная, бедная!..

И ярко-ярко вспомнился Пушкину далекий солнечный край, где был он в ссылке. Заболев, он поехал с семьей знаменитого героя Отечественной войны, генерала Н.Н. Раевского, на Кавказ. Было жарко. Собиралась гроза… Неподалеку от Таганрога девушки, увидав сверкающее море, остановили карету, в которой они ехали с няней и англичанкой, и побежали к морю. Смуглая Маша – ей было тогда только пятнадцать лет и она, хотя и не такая красавица, как сестры, была исполнена непобедимого очарования – играла с набегавшими, пахучими, напоенными солнцем волнами. Он вышел промяться немного и стоял в отдалении, любуясь этой тоненькой, переполненной жизнью колдуньей, и в его душе сразу заискрились стихи, которые потом, вспоминая волшебницу, он нескромно включил в «Онегина»:

Я помню море пред грозою:

Как я завидовал волнам,

Бегущим бурной чередою

С любовью лечь к ее ногам!..

Как я желал тогда с волнами

Коснуться милых ног устами!..

Смугляночка расцвела и заблистала своей оригинальной красотой, за которую в свете ее прозвали fille du Gange[47]. А потом, всего год назад, она вышла по воле отца за уже немолодого свитского генерала, князя С.Г. Волконского. И вот теперь ее муж сидит в цепях в страшных казематах, а впереди такой ужас, что душа холодеет.

– Ах, бедная, бедная!.. – повторил он.

По старым, истертым ступеням они поднялись на паперть, где в сиянии солнца дремали несколько нищих и одноногий солдат с медалями за 1812–1815 годы на груди и седой щетиной на подбородке. О ту пору много таких жалких калек, отдавших родине все, скиталось по Руси без пропитания и без пристанища… Из старой церкви несся запах ладана и козлиный голос о. Шкоды. Крестьяне с молчаливыми поклонами расступались перед молодыми господами. Небрежно мотая руками под носом, оба прошли вперед, где справа, в светлом венке своих красавиц, стояла степенная Прасковья Александровна. Анна оглянулась на Пушкина и чуть улыбнулась ему. Зизи покосилась на него своим горячим, лукавым глазом, как бы ожидая от него какой-нибудь выходки. Он, поймав ее взгляд, возвел в купол умиленный взор и громко, сокрушенно вздохнул. Зиночка, давясь смехом, затрясла плечами. Прасковья Александровна строго покосилась на них…

В церкви густо пахло смазными сапогами, ладаном, новой посконью, воском, деревянным маслом. Слышались шепоты и вздохи. В окна радостно хохотала весна. В закоптевшем куполе с веселым щебетанием носились только что прилетевшие ласточки. Кротко смотрел на молящихся сквозь сизые полосы кадильного дыма большеокий Христос. И козлогласовал служивший без дьякона о. Шкода, и нестройно пел деревенский хор, но во всем вместе было что-то теплое и трогающее…

Пушкина это никогда не захватывало. Повесив кудрявую голову, он думал о своем: о Дуне, которая теперь ехала на телеге с дядей в неизвестное, о деве Ганга, об очаровательной Керн, вспомнившей о нем среди своих триумфов… Жизнь пьянила его…

И в тот же вечер, вернувшись из Тригорского, когда вокруг старого дома шел соловьиный посвист и сыпались трели, он решительно взялся за перо:

«Всемилостивейший Государь! – писал он. – В 1824 г., имев несчастье заслужить гнев покойного Императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенном в одном письме, я был выключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства. Ныне с надеждой на великодушие Вашего Императорского Величества, с истинным раскаянием и твердым намерением не противоречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем готов обязаться подпиской и честным словом), решился я прибегнуть к Вашему Императорскому Величеству со всеподданн