Во дни Пушкина. Том 1 — страница 50 из 79

И, поболтав немного с молоденькими красавицами, князь снова любезно приподнял шляпу и пошел. «Да, она, как и полагается красавице, недалека, но… что из нее будет года через три!.. Венера в молодые годы должна была быть вот именно такою… Une jeune Vènus moskovite…»[56]

Он опять осмотрелся. Перед ним были два двухэтажных дома, выкрашенных в бледно-желтый цвет. На воротах с уродливыми каменными львами, похожими на огромных лягушек в париках, с одной стороны стояло: «Свободен от постоя», а с другой: «Сей дом принадлежит статскому советнику Ивану Алексеевичу Суховееву». Это был известный Москве делец, как-то примазавшийся и к мамоновской опеке.

– Ваше сиятельство!.. – радостно воскликнул статский советник при виде князя. – Чем я обязан чести вашего посещения?.. Вот, вот в это кресло, прошу вас…

От радости он выглядел настоящим именинником. Он предложил чаю, сигар и все смотрел на князя умиленно-радостными глазами. Но как только он узнал о цели посещения, так глаза его точно пленкой какой затянуло и лицо сразу приняло грустно-удрученное выражение.

– Увы, князь, увы!.. – вздохнул он сокрушенно. – К сожалению, никакого сомнения больше нет: врачи единогласно признали его сумасшедшим. И они порекомендовали нам перевести больного в другое имение: может быть, перемена обстановки повлияет на него в хорошую сторону… Да вот-с, не угодно ли ознакомиться?..

Он порылся в толсто набитом бумагами портфеле и с как бы извиняющейся улыбкой передал князю листок бумаги. Это было одно из стихотворений Мамонова, – тогда все писали стихи, – выкраденное у него вместе с другими бумагами ловкачами из опеки. Князь, хмурясь, прочел:

В тот день пролиется злато струею и сребро потоком,

Восстанут ли безмысленные на мудрых и слабые на крепких?..

Москва просияет яко утро и Киев как день.

Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на крепких?

Богатства Индии и перлы Голконда пролияются на пристанях Оби и Волги

И станет земля россов у Понта Средиземного.

Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на крепких?

Исчезнет, как дым, невежество народа,

Народ престанет чтить кумиров и поклонится проповедникам правды.

Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на крепких?

В тот день водрузится знамя свободы в Кремле.

С сего Капитолия новых времян полиутся лучи в дальнейшия земли.

Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на крепких?

В тот день и на камнях по стогнам будет написано слово,

Слово наших времян: свобода!..

Восстанут ли бессмысленные на мудрых и слабые на сильных?

Богу единому да воздается хвала!..

Князь задумался. Это было дуновение той жизни, которая не имела никакого отношения ни к его здоровью, ни к его удобствам, ни к его удовольствиям и которой он поэтому не признавал.

– М-да… – сказал он неопределенно. – А что, навестить его можно?

– Боюсь, что нет, ваше сиятельство… – отвечал с сожалением делец. – Врачи всячески охраняют его от излишних волнений…

Окончательно убедившись, что тут что-то нечисто, князь встал.

– Могу я взять эти стихи?..

– Ради Бога, ваше сиятельство!.. – с горячим увлечением воскликнул статский советник. – Ради Бога-с!..

И он, семеня ножками сзади, почтительно проводил гостя до самой калитки. Князь вернулся домой и, помывшись, присел к письменному столу: надо было до завтрака написать Пушкину, успокоить его. И он начал:

«Сегодня получил я твое письмо, но живой чреватой грамоты твоей не видел, а доставлено оно мне твоим человеком. Твоя грамота едет с отцом своим и семейством в Болдино, куда назначен он твоим отцом управляющим. Какой же способ остановить дочь здесь и для какой пользы? Без ведома отца этого сделать нельзя, а с ведома его лучше же ей быть при семействе своем. Мой совет: написать тебе полюбовное, полураскаятельное, полупомещичье письмо твоему блудному тестю, во всем ему признаться, поручить ему судьбу дочери и грядущего творения, но поручить на его ответственность, напомнив, что некогда волею Божиею ты будешь его барином, и тогда сочтешься с ним в хорошем или худом исполнении твоего поручения. – Надеюсь, ты доволен, vale»[57].

Через несколько дней он получил из Михайловского ответ:

«Ты прав, любимец муз! Воспользуюсь правами блудного зятя и грядущего барина и письмом улажу все дело. Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне свободу, то и месяца не останусь. Мы живем в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и бордели, то мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство. В четвертой песне «Онегина» я изобразил свою жизнь; когда-нибудь прочтешь его и спросишь с милою улыбкой: где ж мой поэт? В нем дарование приметно. Услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда на проклятую Русь не воротится – ай да умница!.. Прощай.

Я теперь во Пскове, и молодой доктор спьяна сказал мне, что без операции я не дотяну и до 30 лет, – приврал он для посторонних. – Не забавно умереть в Опоческом уезде!»

XXXII. Расправа

Издевательства над арестованными продолжались без конца. Глухо говорили, что некоторых даже пытали. Особенно тяжко было в крепости для тех, кто, как дерзкий Норов, страдал от старых ран. В каждой амбазуре были построены клетки из сырого леса, и в этих-то клетках и содержали обвиненных. Они были так тесны, что едва доставало места для кровати, столика и чугунной печи. Когда печь топилась, то клетка наполнялась непроницаемым туманом, так что сидя на кровати нельзя было видеть двери на расстоянии двух аршин. Но лишь только закрывали печь, то в клетке подымался удушливый смрад, а со стен вода лилась потоками, так что за день выносили до двадцати тазов. Флюсы, ревматизмы, страшные головные боли и пр. были следствием такого положения, и в этом смысле пытка была непрерывная. Кормили скверно, так как начальство страшно воровало.

Не менее тяжелы были страдания моральные. Измученных людей Николай мучил еще и еще, запутывал, заставлял выдавать товарищей и пить горькую чашу унижения до дна. Батюшки из всех сил помогали начальству и на исповеди старались вымотать от измученных людей то, что они из последних сил скрывали пред следственной комиссией из генералов… И наверху долго колебались: как судить изменников? Если судить по существующим законам, то смерти подлежали бы только те, кто были взяты с оружием в руках. Этого было слишком уж мало. Тогда решили было судить по регламенту Петра I. Но в этом случае смертной казни подлежали бы даже и те, кто, зная о заговоре, не донесли о нем начальству. Это было, к сожалению, невозможно: таких людей оказывались тысячи. А задавить своих жертв без всякой комедии у главного комедианта не хватало мужества. И вот была придумана какая-то судебная отсебятина, в которой были попраны не только человеколюбие, но даже самые элементарные формы правосудия. Николаю деятельно помогали все те, которых успех восстания заставил бы сложить свои титулы, звезды и теплые местечки и удалиться прочь, подобно актерам по окончании неудавшейся пьесы…

И вот вельможи в лентах и звездах в самой торжественной обстановке мудро назначали одним четвертование, другим отсечение только головы, третьих присуждали к «политической смерти», которая состояла в том, что осужденный должен был положить голову на плаху на короткое время, а потом его ссылали в каторжные работы навсегда, четвертым назначались каторжные работы просто и пр. Некоторых, как сыновей князя Витгенштейна, тронуть не посмели совсем, и другие нашли сильных заступников и от суда отвертелись, – как М.Ф. Орлов, которого за его грехи сослали в деревню. А некоторые, как молоденький сын фельдмаршала Суворова, были даже произведены в офицеры.

Старенький адмирал Шишков, специалист по красноглаголанию, министр народного просвещения, протестовал против неправильностей и произвола в процессе и даже покинул зал заседаний. Николай снисходительно заметил: «Старик выжил из ума…» Тринадцать человек из судей отказались подписать смертную казнь. Члены синода, батюшки, прибегли к обычной уловке: они заявили, что, хотя подсудимых они и считают достойными смертной казни, но священный сан их, батюшек, воспрещает им пролитие крови и потому препятствует подписанию ими приговора.

– Тут недостает главнейших заговорщиков… – сердито пробормотал великий князь Михаил. – Первым осудить и повесить следовало Михайлу Орлова…

Николай, важно наморщив белый лоб, несколько смягчил приговор: кому заменил четвертование веревкой, кому отсечение головы – бессрочной каторгой, вместо двадцати лет назначил пятнадцать и т. д. Он был доволен собой: и победа по всему фронту, и высочайшее милосердие в полном блеске… Но все же пятеро – Сергей Иванович Муравьев-Апостол, поднявший эфемерное восстание в Черниговском полку, М.П. Бестужев-Рюмин, совсем зеленый мальчуган и неумный говорун, командир Вятского полка П.И. Пестель – он, кажется, был старше всех: ему было уже тридцать три года, – поэт К.Ф. Рылеев и, наконец, жалкий, сирый, нелепый П.Г. Каховский – были приговорены к смертной казни…

Наступило 12 июля. На другой день была назначена казнь. Страшная тюрьма затихла в торжественной тишине. Караульные солдаты ходили на цыпочках, говорили шепотом… Было страшно.

Старый Пестель замер на пороге камеры, в которой содержался его сын. Глядя на этого маленького кругленького толстяка, никто не подумал бы, что это знаменитый своей жестокостью и всяческими безобразиями сибирский генерал-губернатор. Государственные соображения требовали, чтобы при свидании этом присутствовал комендант крепости, дряхлый генерал Сукин, человек с деревянной ногой и с еще более деревянной душой, которого солдаты промежду себя тихонько звали сукиным… сыном. И сейчас же вошел протестантский пастор Рейнбот. Очень религиозный, Пестель – он все мечтал, устроив благоденствие России на основах своей «Русской Правды», принять в Невской Лавре схиму – был спокоен.