Во дни Пушкина. Том 1 — страница 52 из 79

И вдруг в толпе арестантов взорвался смех: Якубович в высокой офицерской шляпе с султаном, в ботфортах, с важностью завернулся в жалкий коротенький арестантский халат и торжественно-театральным шагом выступал впереди всех… Начальство неодобрительно косилось на фарсера и на его смеющихся товарищей, которые смеялись не потому, что было смешно, а потому, что было очень трудно…

Очередь была за смертниками.

Оказалось, что прежде, чем их повесить, им нужно было на ноги надеть кандалы. Потом нужно было их причастить… И все они покорно исполняли все это, точно все это так действительно и нужно было делать. Все, кроме Бестужева-Рюмина, были наружно спокойны. А мальчик то тихо и мучительно стонал, то, бессильно уронив голову, качался из стороны в сторону в смертной истоме, то поднимал в небо страшные глаза. Потом облачили всех их в белые саваны и повели по фронту войск. На груди у каждого была дощечка, а на ней надпись: злодей-цареубийца… Кандалы их тихо позвякивали…

Светлая, тихая, ласковая ночь… Золотые отсветы догорающих костров на стенах. И так упоительно пахнет водою и далью… И страшными шагами, шатаясь, из последних сил поднялись они на помост, и палач накинул им всем на шею жесткие веревки. Они все еще надеялись, все еще ждали гонца от царя, который, задыхаясь, ворвется вот сию секунду в крепостные ворота и, махая листом бумаги над головой, остановит казнь: они все читали что-то там такое где-то там такое… Но палач, отбежав в сторону, разом опустил помост. И одни очевидцы видели, что с веревки сорвался один, другие, что два, третьи, что три…

В таких случаях обыкновенно казнимым даруется помилование, но совершенно потерявшие голову генералы с трясущимися челюстями, блудные, с сумасшедшими глазами приказали хриплыми голосами вешать скорее опять. И – тихо покачиваясь в светлой ночи, все пятеро затрепетали в последних судорогах…

«Коль сла-а-авен на-а-аш Госпо-о-одь в Сио-o-не… – нарядно запели ряды светлой гладью куранты. – Не мо-о-ожет изъясни-и-ить язы-ы-ык…»


Николай был все утро нехорошо взволнован, бледен и угрюм. По церквам уже шли с утра молебствия, и батюшки умиленно возглашали:

– Еще молимся о еже прияти Господу Спасителю нашему исповедание и благодаренье нас, недостойных рабов своих, яко от неистовствующие крамолы, злоумышлявшие на ниспровержение веры православные и престола и разорение Царства Российского, явил есть нам заступление и спасение свое…

Но и моления не помогали: сумрачен был Его Величество. Фельдъегерь Чаусов примчал ему французское донесение генерал-адъютанта Дибича о том, что все свершилось, что scélérats[59] истреблены, и он отвечал Дибичу: Je bénis Dieu de се que tout soit fini heureusement[60]. Но, поджидая генерала Чернышева с устным докладом о событии, он заниматься не мог. И, взяв своего пуделя, он пошел с ним в парк. Подойдя к пруду, он бросил в воду свой платок и приказал собаке достать его. Пудель с веселым лаем достал платок, и царь, развлекаясь, бросал его в воду опять и опять… И вдруг за спиной раздался малиновый звон шпор.

– Ваше величество, из Петербурга прибыл генерал-адъютант Чернышев…

Николай бросил пуделя и своим широким, железным шагом направился в сопровождении почтительного адъютанта – тот все слушал свои шпоры – во дворец. На бледном лице его с крепко сжатыми челюстями что-то трепетало. Генерал Чернышев, тоже бледный, доложил ему, что все кончено, и не забыл отметить закоснелость и грубость чувствований осужденных. Николай хмуро выслушал все подробности и кивком головы отпустил генерала. Он облегченно вздохнул своей широкой грудью…

Главное препятствие в головоломной скачке жизни, казалось ему, было взято, le contrat social[61] с его любезными верноподданными подписан накрепко, и теперь пред ним был уже, думал он, ровный, широкий путь к могуществу, славе и всем тем радостям жизни, который может дать ему его исключительное положение Императора и Самодержца Всероссийского. Он испытал потребность возблагодарить Создателя за Его неизреченные милости и тут же прошел в домовую церковь. Помолившись там, сколько полагается, он, чувствуя себя уже увереннее, своим широким, твердым шагом направился в покои императрицы, чтобы сообщить ей важное известие.

В самых дверях ее он столкнулся с ее молоденькой фрейлиной, Александрой Осиповной Россет, хорошенькой смуглянкой с огромными огневыми глазами. Она была бледна и встревожена, но, увидев царя, сразу расцвела в прелестной улыбке и склонилась пред ним в глубоком реверансе.

– Ah, ç’est vous!.. – милостиво улыбнулся он. – Quel heureux présage![62]

Она очаровательно покраснела. Метнув холодными голубыми молниями своего взгляда вокруг, Николай легонько пощекотал ее своими большими пальцами по хорошенькой шейке и, высоко неся свою красивую голову, широкими, железными шагами направился к императрице…

Но и он, и Михаил, и все чувствовали себя весь день хмуро, тревожно. А вечером офицеры-кавалергарды дали на Елагином острове блестящий праздник с ослепительным фейерверком в честь своего нового шефа, императрицы Александры Федоровны, картофельницей именуемой. Музыкой и треском потешных огней они хотели рассеять тяготивший всех кошмар и показать новому монарху свою глубокую преданность… Начальство пажеского корпуса, исполненное верноподданнической преданности, приказало вдребезги разбить ту мраморную доску, на которой золотыми буквами было выписано имя Пестеля, как одного из самых блестящих учеников корпуса…

XXXIII. Чад

Николаю казалось, что он не только победил, но и втоптал в грязь своих врагов. Муки уцелевших в казематах и вопли их семей не смущали его покоя нисколько: это – государственная необходимость. Он нашел в себе мужество – говорил он близким – не послушать голоса своего сердца, принести его в жертву России, и вот враги уничтожены и Россия под державным водительством его может смело глядеть в будущее. Но у его окружения такой уж полной уверенности в его державном водительстве и в победе не было, и тайным агентам был дан приказ собрать по всей России сведения о том, как отнеслась страна к страшному действу 14 декабря 1825 – 13 июля 1826 года. Агенты не замедлили откликнуться, и Бенкендорф, генерал с добродушным немецким лицом и еще более добродушной лысинкой, который с одинаковой верностью служил бы своему делу, если бы на месте Николая оказался Пестель, некоторые из этих донесений захватил с собой к высочайшему докладу.

– Все? – выслушав доклад своего верного слуги, посмотрел на него своими холодными голубыми глазами царь.

– Если угодно, все, ваше величество… – почтительно сказал генерал. – Разрешите только оставить вам несколько агентских донесений… Есть любопытные. Особенно вот это… Настоящий писатель и большой оригинал! А кроме того, есть письмо от крестьян Нижегородской губернии, которое, по моему скромному мнению, может быть интересно вашему величеству…

– Хорошо… Я просмотрю…

Генерал низко склонился пред своим повелителем… И, когда прием должностных лиц кончился, Николай по своей привычке, вспоминая, потер свой большой, белый лоб:

– Ах, да!.. Донесения…

Он взял положенную Бенкендорфом сверху бумагу, пропустил первые вступительные строки и взялся прямо за дело.

«…Казнь и протчия наказания преступникам. Очистительное Молебствие, фейерверк на Острову Елагином, предстоящее Высочайшее Их Императорских Величеств отбытие в Москву, все его вместе делало минувшую неделю Колосальною, и потому суждения и толки были слишком многообразны…

Здесь донесутся только более достойные уважения.

Казнь, слишком заслуженная, но давно в России не бывалая, заставила кроме истинных Патриотов и Массы Народа, Многих, особливо женщин кричать: Quelle horreur!.. et avec quelle précipitation! etc…[63]

Очистительное Молебствие, совершенное с необыкновенным благочестием, произвело уже щастливый оборот умов, но прочтение и разбор Превозходного Высочайшего Манифеста от 13-го сего июля, в коем прямо Отечество любящий Монарх призывает сынов России к воспитанию не чужеземному, но к Отечественному, Природному, и, наконец, Манифест сей заключается прямо Божественными чувствами к Нещастным родным, от коих Члены преступлением отрываются… Все ето в истинных Патриотах умножило восторг благоговения; Колебавшихся обратило на сторону Правого дела, но закоренелых болтунов, немогущих никоим в мире правительством быть довольными все не уняло повторять хотя шепотом: quelle horreur! etc… Особливо женщин, из коих первый разряд: сто двадцати одного Преступника Жены, Сестры, Матери, родственницы, приятельницы et les amies de leurs amies…[64]

Второй разряд: Красавицы, потерявшие и тень надежды, кроме правоты прозьб, чем-либо успеть у юного Самодержца, как чистое Небо чистого и верного достойнейшей державной супруги…»

Под пышными, красивыми усами царя пробежала невольная улыбка, и он веселыми глазами продолжал чтение:

«Третий разряд: Пожилые Мотовки, не имеющие дерзости надеется, чтобы, по заслугам отцов или дедов их, Правосудный Монарх мог потом и трудами Поселян вносимые в казну суммы жертвовать на возвращение ими промотанного имения и часто на возобновление новых прихотей, нового мотовства их. Вот три главные причины, что в больших кругах дамы шепчут, что будет строгое царствование, воскреснет Царь Иван Васильевич Грозный, и даже выдумали какое-то будто давнее уже Пророчество что после Царствования, войнами самого блестящего, и после мгновенного вспыхнувшего бунта, из вне совершенно спокойное, но внутри, хотя правосудное, но слишком грозное. (Justice et terreur ensemble![65])

О казни и вообще о наказаниях Преступников в простом Народе и, в особенности, в большой части дворовых людей и между Кантонистами слышны также для безопасности Империи вредные выражения: «Начали Бар вешать и ссылать на каторгу, жаль, что всех не перевесили, да хоть бы одного кнутом отодрали и с нами поравняли; да долголь, коротколь, им не миновать етого…»