«Манифестом Майя 12-го очень недовольны и до сих пор толкуют что ето Господа припудрили Царя издать оный; по шестимесячным повсеместном сего Манифеста чтении они толкуют, что только 6-ть месяцев Господа будут владеть нами, а там мы опять будем вольные; вить уже сколько лет Цари не дарят ни одной души Господам, стало все мы будем царские и будет нам воля. Посему то истинные Патриоты и осмеливаются желать, чтобы для искоренения етой непокорности мысли Е.И. В-во хотя малую часть крестьян из беднейших Белорусских губерний соизволили раздать кому заблагорассудит в вечное и потомственное впадиние.
Но в то же время, как простой Народ так сильно негодует против дворянства, тот же народ и особенно из разных губерний временно здесь жительствующий, сильно полюбил нового Самодержца. Собственный некоторых из них слова: «Етот Царь смышлен; он наш Батюшка, не только солдат муштрует, но и Суд и правду судить и за неправду не потакнет и знатному Боярину да и все у него по Божью, все с хозяюшкою да с детушками… – Николай опять подавил улыбку. – Видно сам Господь в нем и он будет любить Русь Святую…»
Белое лицо Николая приняло важное выражение.
«Купечество 3-й гильдии, мещане, ремесленники и их работники, – продолжал он, заинтересовавшись, – прежде крайне роптавши на тяжкие меры, кои местные Начальства принимали по манифесту 14 Ноября 1824-го года, ныне, как от Бога ожидают от Правосудия Монаршего себе спасения изменением постановлений о гильдиях и ети уже благословляют милосердие и правоту Самодержца, издающего уже указ о свободе Торговли Внутренней…
Вчера начавшийся печататься указ о повсеместном (кроме двух столиц) дозволении Винных откупов всех благонамеренных привлекает к Отцу Монарху, который блюдет Великое достоинство Царское и не себе, а торгашам-откупщикам предоставляет производить сие неизбежное зло, источник всех развратов. Народной нищеты и ужасных смертей насильственных. Но Виц-Губернаторы с своим многосложным причетом верно сему не будут рады (кроме некоторых, известных и в самой корыстной должности неколебным бескорыстием)…»
Николай слегка нахмурил брови: ему почудилась какая-то ерническая ухмылка за этими выспренно-почтительными излияниями. «Кто этот сукин сын? – подумал он. – Выражается, как сапожник, но французские слова ввертывает…»
«…Патриоты не могут и не должны скрыть от Самодержца, что Всеобщая Безнадежность, нищета у многих и у некоторых совершенная невозможность существования – имеет свою опасность. Голодный превращается в зверя, и никаких способов к пропитанию неимущие могут решиться резать и грабить тех, кои имеют что-либо. Самая Столица наводнена людьми, которые проснувшись совершенно не знают, чем пропитать себя… И пропитываются низкими или преступными средствами… На сие необходимо нужно обратить особенное внимание. Но деятельная Верховная Власть верно искоренит и ето зло, качав истреблением роскоши, так давно и так несчастно во всех теперь сословиях вкравшейся; с истреблением роскоши уничтожится и множество мнимо-необходимых нужд. Наше Отечество избыточествует всем необходимым. На святой Руси еще никогда никто не умирал с голоду и никогда никто не будет ни голоден, ни наг, ни бос, будее все большие и малые члены Правительства станут содействовать отеческой о всех попечительности Монарха, от которого при помощи Божией Святая Русь верно получит прочное счастье…
Еще говорят в городе что Преступников до такой степени хорошо содержали в крепости, что когда жена Рылеева – ныне, говорят в безумие впавшая – прощалась с мужем, то после тяжких терзаний такового прощанья Рылеев укрепился и, подавая жене апельсин, будто бы сказал: «отнеси ето дочери и скажи ей, что по милости Царя, из Крепости Отец ей с благословением может еще послать и сей подарок лакомства…»
Он опять почувствовал ерническую ухмылку, а в голове какой-то чад. Он вообще плохо разбирался в явлениях жизни, а в бумагах – в особенности. Ему в этом донесении чувствовалась какое-то двоедушие, двуязычие и точно какая-то ядовитая насмешка. Он отбросил его, досадуя на тупого Бенкендорфа, и взялся за другие. В них был сплошной колокольный звон. Это было приятно и успокоительно, и он, читая малограмотные бумаги эти, укреплялся в мысли, что все теперь обстоит благополучно и что пред ним ровный и гладкий путь к небывалому торжеству… Разорванная было бунтовщиками паутина лжи энергично исправлялась пауками-добровольцами…
Под бумагами сыщиков лежало письмо крестьян-нижегородцев. Лист дрянной бумаги был весь измят и кляксы, старательно слизанные, распускали, как кометы, свои хвосты по безграмотным каракулям.
«Милостивай и Гасударь Миколай Павлавич, – прочел царь, – ваше Анпираторская виличиства, просим мы вас отгоспод нельзели аслабадить, господ всех нажалованя посадить а на нас всю землю подушам разделить а потом просим Вас Ваше анпираторская Виличиства нельзели какнибуть солдатства аслабадить нас прощайте Миколай Павлавич дай вам Бох щастлива оставаца пращай радимай наш залатой…»
Уверенность, что пред ним ровный путь к торжественным апофеозам, померкла. Он бросил грязную бумажонку под стол, но сейчас же нагнулся, вынул ее из корзины и снова положил к донесениям: пусть там Бенкендорф все разберет. И опять, вспоминая, потер лоб. Да: военные поселения!.. Сегодняшний доклад Бенкендорфа был посвящен им. Он был составлен в осторожных, но весьма энергичных выражениях. В самом деле, брат наделал чепухи. Иметь под самой столицей огромную армию недовольных, с оружием в руках, это чистое безумие. И по мере посадки на землю следующих полков эта мужицкая армия с ружьями и всяким запасом в руках, – это может повести к такой катастрофе, что и подумать страшно!.. Необходимо – Бенкендорф совершенно прав – немедленно военные поселения уничтожить. Но надо сделать это так, однако, чтобы это не было похоже на уступку обществу. Ведь и мятежники требовали уничтожения военных поселений – правда, по другим причинам… Нет, трудного впереди еще много…
Приближенные убаюкивали его сказками. Но когда несколько дней спустя он осчастливил своим высоким посещением первый кадетский корпус, то кадеты на его медно-трубное приветствие «здорово, дети!» ответили глубоким молчанием, а в коридоре Морского корпуса какой-то неведомый мастер выставил для Высочайшего удовольствия миниатюрную виселицу с пятью повешенными на ней мышами… И все старания всполошившегося начальства открыть виноватых не привели ни к чему: мальчишки держались героями… Потом Дибич осторожно доложил ему, что офицеры держат от себя доносчика Шервуда в отдалении и его новое имя Шервуд Верный переделали в Шервуд Скверный, а другие между собой зовут его просто Фиделькой. Все его перуны как будто не привели ни к чему и заражение умов продолжалось. И только переварил было он эти грязные истории, как ему донесли новенький фактик: один из сторожей Петропавловки послан был закупить осужденным кое-каких припасов. Между прочим, приторговал он им корзину яблок.
– Только дорожишься ты очень, купец хороший… – сказал он торговцу. – Не для себя ведь я забираю твои яблоки…
– А для кого же? – заинтересовался торговец.
– А для тех, что в Петропавловку посажены…
Купец посмотрел на него.
– А коли так, бери все, милый человек, даром… – сказал он и досыпал корзину яблоками доверху.
– Черт бы всех их, сволочь, подрал!.. – пробормотал Его Величество и, резко встав от рабочего стола, железными шагами своими направился в гардеробную одеваться к завтраку.
XXXIV. «Пророк»
Казнь его приятелей, как громом, пришибла Пушкина. Он понял одно: шутить, в случае чего, не будут и с ним. Вокруг него уже шарили какие-то невидимые щупальца. Тайные агенты были посланы Бенкендорфом и в окрестности Михайловского. Они опрашивали и всюду слышали только одно: живет тихо и скромно, бывает только в Тригорском да изредка в монастыре, у о. игумена. А игумен, о. Иона, позевывая, сказал: «Ни во что решительно не мешается, – живет точно красная девка…» Трактирщик же в Новоржеве удостоверил, что он не раз слышал от г-на Пушкина такие уверения: «Я пишу всякие пустяки, которые в голову придут, а в дело ни в какое не мешаюсь. Пусть кто виноват, тот и пропадает, я же сам никогда на галерах не буду…»
В Петербурге все это было принято с полным удовлетворением, хотя и с некоторым разочарованием. Правда, в донесениях из Псковской одно сомнительное место было. Оказывалось, что иногда поэт, приехав куда-нибудь верхом, приказывал своему человеку отпустить свою лошадь одну: всякое животное имеет право на свободу… Николай резко отчеркнул эти две строки красным карандашом, но по зрелому размышлению решил оставить это без последствий: поэт на то и поэт, что иногда он должен сбрехнуть что-нибудь эдакое завиральное…
И Пушкин лениво работал над «Онегиным», писал свои записки и, как всегда, то, как искрами, брызгал яркими мелочами, то гремел – словно неожиданно для самого себя – строфами чеканки бесподобной. И, как ни старался он укротить себя, подчиниться, все же иногда срывался в свое бунтарство и недавно написанного «Пророка», например, весь трепеща от гнева, с раздувающимися ноздрями, заключил бешеными строками по адресу Николая:
Восстань, пророк, пророк России,
В позорны ризы облекись,
Иди и с вервием вкруг выи
К убийце гнусному явись!..
Как всегда летом, много времени проводил он в Тригорском, куда приехал на лето его приятель Алексей Вульф и где часто бывал его соперник около Зизи, Борис Вревский, теперь офицер лейб-гвардии Финляндского полка и масон. Все более и более расцветавшая Зина варила жженку – она была великая мастерица этого дела – и серебряным ковшичком на длинной ручке сама разливала им ее по стаканам, и пела им, а они взапуски ухаживали за ней и в своих стихах воскуривали ей фимиам:
Вот, Зина, вам совет: играйте, –
писал ей Пушкин в альбом, –
Из роз веселых заплетайте