– Танька, Машка, поправьте в талии!.. – строго прикрикнула она на возбужденных, красных горничных. – Видите, складки криво лежат… Ослепли?
И Наташа, слабо освещенная свечами, гордо поворачивая свою прекрасную головку туда и сюда, еще раз осмотрела всю себя в тусклом трюмо, из которого смотрела на нее точно какая греческая царевна, окруженная ползающими вокруг нее рабынями. И она почувствовала, что вот еще немного и пред ней широко распахнутся златые врата в жизнь-праздник… Улыбка торжества чуть тронула эти прекрасные, еще детские чистые уста… И, подняв свои полные, белые руки, она поправила свои темно-золотистые локоны, и от приподнятых рук еще более четко обрисовалось это стройное, уже поющее о любви прекрасное тело… Сзади с невольной завистью смотрели на красавицу сестры…
– Ну, идем, едем… Полька, спроси, подана ли карета…
– Подана, барыня… Все готово…
– Ну, с Богом!
Последние волнующие сборы, хлопнула разбитая дверь огромной старой кареты, заскрипел и завизжал под колесами только что выпавший снег, и мимо сразу запотевших окон побежали редкие и тусклые фонари. И слышалось довольное пофыркивание доморощенных лошадей, и говор и смех с тротуаров, и строгое, басистое «па-а-ди!» кучера… Не говорилось: молодые души были уже в преддверии сияющего праздника…
И, наконец, карета, попав в вереницу подъезжающих к дому Иогеля экипажей, остановилась перед ярко освещенным подъездом, швейцар ловко распахнул дверцу, и Наталья Ивановна первой тяжело спустилась на затоптанный талым снегом коврик. Дочери, бережно подбирая длинные платья и сияя глазами, следом за ней устремились в ярко освещенный и полный суеты вестибюль, где лакеи раздевали гостей и молодые красавицы в последний раз осматривали себя в сияющие зеркала, а затем цветной рекой, взволнованные, поднимались широкой лестницей наверх, где у дверей, сияя приличной улыбкой и лысиной, встречал своих учеников и учениц старый, кругленький, чистенький, розовый Иогель…
Балы Иогеля были одной из достопримечательностей тогдашней Москвы. Он переучил танцам четыре поколения москвичей. Он придумал устраивать эти веселые балы свои, взимая с посетителей их по пяти рублей ассигнациями с персоны, и балы эти чрезвычайно пришлись по вкусу светской Москве.
– Ах, mestames!.. – учтиво просиял он навстречу Гончаровым. – Ручку, Наталья Ивановна!.. А ваши грации все хорошеют, все хорошеют!
Он почтительно семенил еще около Натальи Ивановны, а вокруг Наташи, и стыдливой, и гордой, уже образовался кружок… В теплой, приятно пахучей зале сплетались и расплетались под музыку цветные гирлянды молодежи в замысловатом котильоне, о котором тогда справедливо говорили:
Котильон есть танец преопасный:
Сам Амур вертится в нем!..
Зоркие глазки Иогеля дискретно следили за танцующими, и старик, неслышно летая из конца в конец залы, незаметно, необидно, ловко руководил неопытными танцорами, – пока танцевала только самая зеленая молодежь, «львов» еще не было – а если где дело запутывалось, Иогель неслышно летя по паркету туда, в один миг все налаживал, подбадривал танцоров шуткой и снова с увлечением с какой-нибудь красавицей, гордой его вниманием, пускался в пляс…
Пустив своих девиц в жаркие вихри бала, Наталья Ивановна, чувствуя себя подавленной и грустной, но скрывая это и приветствуя знакомых то улыбкой, то парой слов, прошла в соседнюю гостиную: там было попрохладнее. И здесь улыбки и поклоны встретили ее…
– Наталья Ивановна, да что ты, оглохла, что ли, мать моя? Ей говорят здравствуй, а она и ухом не ведет!.. Посиди-ка со мной…
Наталья Ивановна слабо улыбнулась: то была всей Москве известная Марья Ивановна Римская-Корсакова, величавая старуха в важном чепце, полная какой-то ровной и глубокой доброты и достоинства. Ее старый, поместительный дом у Страстного монастыря, пощаженный московским пожаром, славился своим широким гостеприимством и весельем.
– Своих красавиц привезла? – продолжала Марья Ивановна. – Садись, посиди со старухой… Девки мои со мной, а Григорий провалился куда-то… С тех пор как этот зуда Пушкин появился в Москве, все точно в Содоме и Гоморре закружилось…
– Терпеть не люблю!.. – садясь в кресло, сморщилась Наталья Ивановна. – Мы хоть с ними домами и незнакомы, но молва-то идет… Сущий вертопрах!.. Мои мальчишки достали было тут стишки его какие-то скоромные, так я им так по щекам нахлестала, что любо-дорого… А стишенки поганые в печке велела при себе сожечь… Пустой парень…
– Ну, быль молодцу не укор… – примирительно сказала Марья Ивановна. – Кто молод не был? А ты слышала, как государь его на коронации-то принял?.. А после того были мы как-то в театре на «Сороке-Воровке», а он с Соболевским и войди в зал – все про сцену-то враз забыли и все глаза и бинокли на него повернулись… Так Москва одного Ермолова разве встречала… Я двадцать шестого числа вечер для него устраиваю. Вся Москва будет… И ты своих привози: жених хоть куда!
– Ну, ты скажешь тоже, Марья Ивановна! – посмотрела на нее с неудовольствием Наталья Ивановна. – Гол как сокол… И картежник, и юбочник, и с отцом, говорят, ругается насмерть, и фармазон, и будто дурной болезнью болен – адъютант Дибича, этот… как его? – намекал как-то… Какая дура за него выскочит, досыта наплачется…
– Денег-то у него, верно, немного, да зато теперь самому государю известен… – отозвалась Марья Ивановна, которой было неприятно злословие старой приятельницы. – А это при уме даст все… А ума ему, говорят, не занимать стать…
– Да какой же это ум, коли жизнь-то у него дурацкая? – пренебрежительно сказала Наталья Ивановна. – Нет, нет, подальше лучше…
Старичок с белыми и легкими, как пух, волосами, в черных, бархатных – старичка мучила подагра – сапогах, сидевший рядом с Марьей Ивановной, безучастно, казалось, слушал. Это был кн. Голицын, известный всей Москве под кличкой Cosa rara[76]. Он в свое время поил ежедневно своих кучеров шампанским, зажигал трубки друзей крупными ассигнациями и подписывал векселя, не читая: он считал ниже своего достоинства читать их. И, таким образом, князенька промотал громадное состояние в двадцать две тысячи душ и жил теперь на небольшую пенсию от своих родственников. И, тихонько вздохнув, он сказал:
– Не знаю, а что-то мне грустно на балах этих… Конечно, молодежь всегда молодежь и вся эта sauterie[77] прелестна, но разве вы не находите, что наши балы были как-то… веселее? Помните тот полонез Козловского, которым при матушке открывались все балы, помните те торжественные трубы: «славься сим, Екатерина…» А потом, конечно, англез или контрданс: то Данила Купер, то Prejuge Vaincu, то Березань, то Sauvage, то променад… Вместо теперешней кадрили танцевали мы монюмаск, а то менуэт очаровательный, певучий… Этих теперешних сумасшедших вальсов, – он брезгливо поморщился, – и в помине не было… А потом появились и матрадура, и tempete, и allemande, а потом уже из Польши вывезли краковяк и мазурку… И мы не стеснялись, и не только в каком-нибудь провинциальном городке, но даже и в первопрестольной пройтись и в метелице, и в казачке, и в голубце, и даже просто в русской. Теперь царствующий окцидентальный дух убил эти русские пляски, и скажу прямо: жаль… И всякий бал кончался у нас непременно алягреком, который потом превратился в гросфатера… И вот все ушло. И костюмы не те, и прически, и манеры… Помню, наш парикмахер перед балом двое суток убирал голову покойной княгинюшке: и бастионы тут были, и башни, и ленты, и цветы, и блонды, и пудра – в аршин вышиной сооружал он прическу… А у которых своего парикмахера не было, те по пяти рублей за прическу плачивали…
И он, пожевывая губами, с потухшей улыбкой смотрел перед собой в сумрак былого. А в сияющем зале плыл и ворожил томный вальс…
– Ну, пойдем, посмотрим нынешних-то… – сказала Марья Ивановна своей приятельнице. – Мы сейчас вернемся, князь…
Иогель раскатился по блестящему паркету к раскрасневшейся Наташе и, не спрашивая даже разрешения, взял ее за талию и четко заскользил с ней по зале. И Марья Ивановна – как и все – никак не могла отвести глаз от молодой красавицы. А потом перевела взгляд на Сашу, свою старшую, которая танцевала с молоденьким и стройным гусаром, и успокоилась: нет, и эта лицом в грязь не ударит!.. Да и Катя хоть куда… Обе они были одеты по последней моде и фамильные бриллианты с головы до ног…
– А где же ваш Григорий Александрович? – переведя дух, весело бросил Марье Ивановне оживленный Иогель. – Давно что-то не заглядывал он ко мне…
– Обещался безвременно быть… – ласково отвечала старуха. – Кружит по Москве где-нибудь… А, да вот они!..
По жаркой, блистающей зале прошла волна: в дверях стояли московские львы.
– Пушкин приехал… – восторженно зашепталось все вокруг. – Смотрите: Пушкин! А с ним кто это?.. Ну, конечно, Соболевский… А это Гриша Корсаков… Пушкин, Пушкин!..
Красивые, серьезные глаза Азиньки Гончаровой засияли: она боготворила блестящего поэта…
XL. Львы
Первым делом Пушкина в Москве была просьба к его приятелю Соболевскому быть секундантом в его дуэли с известным «американцем», Ф.И. Толстым. Раз в игре – это было еще до ссылки Пушкина – Толстой, великий авантюрист, передернул. Пушкин сейчас же заметил ему это.
– Да я сам это знаю, – лениво отозвался тот, спокойно поднимая на Пушкина свои маленькие, медвежьи глаза. – Но я не люблю, когда мне замечают это…
Тогда дуэль состояться почему-то не могла, а теперь Толстого в Москве не оказалось. И Пушкин с величайшим одушевлением пустился с Соболевским в шумные водовороты всегда немножко пьяной московской жизни…
Сергей Александрович Соболевский, Mylord Qu’importe, был внебрачным сыном екатерининского вельможи и богача Соймонова и своим всемогущим папашей был приписан к польской дворянской фамилии герба Slepowron. Он был на четыре года моложе Пушкина, но успел уже занять почетное место среди золотой молодежи Москвы. Он блестяще кончил образование и латинским языком владел настолько, что свободно мог переводить на него карамзинскую «Историю Государства Российского». Конечно, это было совершенно ни на что не нужно, но в этом-то и был шик. Зато по-русски все они писали малограмотно. Но так как делать, хоть из приличия, что-нибудь было нужно, то Соболевский в числе других блестящих москвичей поступил в архив Коллегии иностранных дел. Начальство трудами своих элегантных помощников не обременяло. Два раза в неделю они являлись в архив, чтобы разбирать и делать описи древним «столпам», но вместо этого они обыкновенно все вместе сочиняли сказки, что выходило очень забавно. Жалование, чины и ордена, само собой разумеется, им шли как полагается.