Во дни Пушкина. Том 1 — страница 72 из 79

– Но вы выносите смертный приговор и мне! – улыбнулся Пушкин. – Я, увы, толпе нравлюсь…

– О, вам и тридцати лет нет еще! – воскликнул старик. – Дерево судится по плодам, а вы только зацвели… Но я не отдал бы вам дани уважения, каковое испытываю к вам, если бы прямо, по-стариковски, не сказал вам: боюсь я за вас, боюсь чрезвычайно! Заласкают вас, опьянят, собьют… И если бы на склоне лет чего хотел я для России, то это чтобы вы стряхнули с себя цепи сих ласкателей ваших, взлетели бы над нездоровым туманом, поднимающимся с низов общественных, и свободной дорогой пошли бы туда, куда зовет вас ваше святое призвание… А кстати: осмелюсь узнать ваш точный возраст…

– Увы: уже двадцать восьмой!..

– Значит, вы родились…

– 26 месяца майя лета 1799…

Старик потупился, точно что-то соображая. И, видимо, взволновался.

– Да… – вздохнул он, как бы заключая длинную цепь своих мыслей. – Скажу вам прямо: я боялся бы за народ наш, если бы современная литература наша была доступна ему… Но он, слава Богу, безграмотен и потому против отравы сей огражден…

– Но позвольте! – со смехом закричал Пушкин – Но это же Грибоедов, которого вы только что под орех разделали. Помните:

Уж коли зло пресечь,

Забрать все книги бы да сжечь!..

– Господин Грибоедов тут с иронией выражаются, а я… не сочтите меня, государь мой, за фразера, но я частенько сам с собой думаю, что большой еще вопрос, что больше принесла человечеству книга: зла или добра… Взгляните на лилии полей, взгляните на птиц небесных – без книг живут…

– Но и это вы в книге вычитали…

– Не злоупотребляйте словом… Я говорю лишь, что сказание об Алексее – Божиим человеке много народу нужнее, чем прославленный Чайльд Гарольд или все эти пышности госпожи Жорж Санд…

Пушкин звонко рассмеялся: этот оригинал положительно нравился ему!.. Но было уже поздно. Они сговорились выехать завтра утром вместе. Но кузнецы, чинившие коляску, напились – полковник, желая подогнать дело, дал им на чай наперед, – и он поутру должен был остаться. Он сам усадил Пушкина в коляску.

– Счастливый путь! Был душевно рад познакомиться с вами… Надеюсь встретиться в Петербурге…

– Я остановлюсь у Демута… Буду очень рад еще раз побеседовать с вами… Ну, пошел!..

Ухарь-ямщик с налитой шеей и серебряной серьгой в ухе молодецки округлил руки, шевельнул вожжами и – залился колокольчик.

– Эх, вы, мохноногия! – весело крикнул он. – Расправляйте ножки по питерской дорожке!..

И коляска сразу закуталась облаком пахучей пыли…

– Но на кого он похож? – в сотый раз, вспоминая, спрашивал себя Пушкин. – На кого-то похож, а на кого, не вспомню…

И вдруг он чуть не ахнул: на Александра I! Тот же рост, тот же высокий, крутой, облысевший лоб, те же мягкие голубые глаза… И если бы низ лица, у полковника несколько тяжеловатый, закрыть как-нибудь, старик мог бы сойти за умершего царя… Но сейчас же он и забыл все это: он был уже душой в Петербурге, который теперь, под заливистый звон валдайского колокольчика под расписной дугой, казался ему какой-то страной обетованной…

XLIX. Встреча

Пушкин принадлежал к числу тех горячих душ, которые добрую половину своей жизни живут в сияющих облаках фантазии. Где бы они ни находился, он всегда чувствовал, что то, чем он здесь живет, не настоящее, а только подготовка к настоящей жизни, которая вот-вот откроется ему и затопит его каким-то необыкновенным счастьем. Так из Москвы представлялся ему Петербург. Но вот приехал он в Петербург, остановился в Демутовом трактире на Мойке, бросился очертя голову в блестящую петербургскую жизнь и почувствовал, что опять тут что-то не то, что и это все не настоящее…

Петербург встретил знаменитого поэта приветливо, но все же более сдержанно, чем фрондирующая, распоясавшаяся Москва. И как и в Москве, и здесь уже раздавались осторожные голоса, упрекавшие поэта за его близость и угодничество царю. Он оправдывался, – «он дал мне свободу!» – но не уступал… Он точно не хотел видеть, что свобода эта была весьма относительна и что внимательный глазок следовал за ним повсюду. Это было совсем не трудно: даже представители древних родов не стыдились быть шпионами. В Москве вышли его «Цыгане». Обложка поэмы была украшена виньеткой в довольно безвкусном вкусе того времени: чаша какая-то, змея, кинжал и проч. Все это было очень дешево, но одним казалось очень значительным, а другим опасным. Началось шушуканье, переписка официальными бумагами и, в конце концов, Волков, жандармский генерал, зять Марьи Ивановны Римской-Корсаковой, выяснил, что эта виньетка – трафарет, которым часто украшают сочинители свои произведения, что опасности тут никакой нет. Бенкендорф согласился оставить дело без последствий и в очередном всеподданнейшем докладе своем между прочим писал: «…Пушкин, после свидания со мной, говорил в английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шелопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно…»

Николай и сам это отлично понимал…

Если устремления Пушкина в эту сторону встречали довольно сдержанный прием, то взят был он под подозрение и другой стороной. Несмотря на строгие кары, постигшие декабристов, – а, может быть, и благодаря этим карам, – революционная мысль все еще дымно бродила по блистательной столице царей. Вся разница была только в том, что пророками ее выступали теперь не гвардейские офицеры, а безусые студенты. И если среди них находились восторженные головы, которые во главе этого нового революционного движения хотели поставить Пушкина, то у других эти планы встречали энергичный отпор: «Пушкин ныне предался большому свету, – говорили эти протестанты, – и думает более о модах и остреньких стишках, нежели о благе отечества». Злые языки говорили, что «отношение Пушкина, как и огромного большинства людей, к свободе то же, что у иных христиан к их религии: они зевают при одном ее имени…» И все это говорилось в виду переполненной Петропавловки, где, по слухам, полусумасшедший Батеньков все пытался уморить себя голодом и бессонницей…

В первые же дни своего пребывания в столице Пушкин в полутемном, пахнущем бифштексами коридоре наткнулся на полковника Брянцева. Тихий и ласковый старик понравился ему еще больше, и он пригласил его к себе на именины, на обед к своим.

Пушкины жили на Фонтанке, у Семеновского моста. Квартира их, как всегда, если не больше, представляла из себя вид временного кочевья, по-прежнему была она свидетельницей жарких сцен между супругами, – главным образом, на денежной или, точнее, на безденежной почве – по-прежнему в ней слонялись, как осенние мухи, сонные, нечесаные, зевающие дворовые. Отношения у Пушкина с отцом были по-прежнему неровные. Сергей Львович был безалаберен, скуповат, потому что роскошничать ему было, собственно, и не из чего, – сын думал, что священнейшая обязанность отца это доставлять сыновьям денег в достаточном количестве для кутежей и всяких безумств. Если Пушкин в молодости просил у отца купить ему модные башмаки с пряжками, то отец предлагал ему поносить свои, старые, времен павловских, и сын приходил в бешенство, и если он подкатывал к дому на извозчике, которому надо было заплатить целых восемьдесят копеек, то Сергей Львович сердился на такое мотовство. Но зато, когда большой компанией все катались на лодках, то Пушкин-сын, будучи при деньгах, нарочно на глазах отца пускал в воду один за другим золотые и любовался их отражением в воде и – бессильным бешенством отца.

Если отец, желая уберечь взбалмошного сына, брал по желанию правительства его под свой надзор то сын бесился от этого «шпионства» и делал весьма вольные по отношению к родителю жесты. Но в последнее время сын определенно пошел в гору, был обласкан царем, стал зарабатывать, и Сергей Львович стал понемногу смягчаться, а Надежда Осиповна все заманивала сына к себе обедать. В особенности хотелось ей, чтобы свои именины он отпраздновал среди семьи.

– Смотри же, приезжай непременно… – говорила она ему. – Будет твой любимый печеный картофель в мундире и еще кое-что…

– А что?

– А вот приезжай и увидишь…

– Хорошо. Только я привезу с собой гостя, моего приятеля, полковника Брянцева… Замечательный старик!

– Привози…

И, когда 2 июня с прифрантившимся и взволнованным полковником Пушкин вошел в уже оживленную гостиную, мать в весьма привядшем туалете встретила его лукавой улыбкой.

– А-а… На этот раз tu es bien gentil…[91] Ну, вот тебе за это и обещанная награда…

И она показала ему на сиявшую ему навстречу своей колдовской улыбкой Анну Петровну Керн. Представив матери старого Брянцева, – она добродушно просила его любить и жаловать, – пошутив с обступившими и поздравлявшими его гостями, он при первом же удобном случае увернулся к Анне Петровне.

– Вы безбожно хорошеете! – жарко сказал он ей вполголоса. – Я на месте правительства отправил бы вас в монастырь: вы прямо опасны для общественного спокойствия!..

Она расхохоталась и обожгла его своими пленительными глазами…

– Милости прошу, господа… Mesdames… Messieurs…

И гости, вежливо уступая один другому дорогу, направились в столовую, а во главе всех знаменитый поэт В.А. Жуковский с хозяйкой. Стол был сервирован, по обычаю, довольно небрежно. Когда чего из посуды не хватало, Пушкины занимали у соседей. Все было как-то не стильно, разномастно. Но, как всегда у Пушкиных, было просто, сердечно и весело. Оля, сестра поэта, с сдержанной улыбкой шептала ему что-то на ухо: у нее шел роман с Павлищевым, но родня ее выбор не одобряла и ей нужна была поддержка брата. Он, кивнув ей со смехом головой, сейчас же пристроился около Анны Петровны: что там о московских красавицах ни говори, но ни одна женщина не пьянила его так, как она!..

И не успели все занять места, как сразу взорвался общий смех.