Во дни Пушкина. Том 1 — страница 73 из 79

– Да, да, он всегда такой был, наш именинник! – воскликнула Оля, блестя белыми зубами. – Раз в детстве я нашалила что-то, а маменька меня по щеке и тресни. Я разобиделась. Она требует, чтобы я у нее прощения просила, а я не хочу. Ну, надели мне в наказание какое-то платьице затрапезное, на хлеб, на воду посадили и запретили Саше со мной разговаривать. А я уперлась на своем и конец: лучше повешусь, говорю, а просить прощения не буду! И вдруг, смотрю, братец отыскал где-то гвоздь да и давай его в стенку вбивать. Няня Арина Родионовна и спрашивает: а зачем вы, сударь, это делаете? А он говорит: сестрица повеситься хочет, так вот я ей гвоздик приготовлю… И расхохотался, дрянной мальчишка! И мне смешно стало, и так все и прошло… Он и тогда такой же озорник был…

Снова смех и говор, и весело захлопали в потолок пробки. А он опьянел и без шампанского: Анна Петровна повела на него огненную атаку. Посыпались экспромты, шутки и все новые и новые взрывы хохота. Жуковский – на именинах своего собрата знаменитый поэт играл первую скрипку – постучал деликатно ножичком о бокал, встал и улыбнулся всем своим жирным, добродушным лицом.

– Mesdames… Messieurs…

Все почтительно замолкло…

Жуковский был в зените своей славы. Незаконный сын орловского помещика и пленной молоденькой турчанки, муж которой был убит русскими при штурме Бендер, Жуковский начал свою жизнь скудно и бледно. Уже в шестнадцать лет он писал:

Жизнь, друг мой, бездна

Слез и страданий…

Счастлив сто крат

Тот, кто, достигнув

Мирного брега,

Вечным спит сном…

Но сам он за этим счастьем не очень торопился и, вздыхая, любил рассуждать на тему, могут ли люди называться просвещенными, если они не добродетельны, невинную сельскую жизнь он ставил идеалом и утверждал, что только в приятном уединении сел не сокрушены еще жертвенники невинности и счастья. Вообще он был апостолом «священной меланхолии», которую разводил он вместе с другими в журнале «Приятное и полезное препровождение времени». Но все же он искал устроиться в жизни поудобнее и уже в 1806 году, двадцатитрехлетним юношей, он просил своих друзей похлопотать за него: он готов был принять место библиотекаря, и директора училища, и идти «во фрунт», и даже согласен быль работать в канцелярии «которого-нибудь из главнокомандующих». Карамзин устраивает его редактором «Вестника Европы», и он продолжает разводить свою священную меланхолию. Когда ему не удается жениться на А.А. Протасовой, он продает свое последнее именьишко и отдает деньги ей, просватанной за немца-профессора, в приданое. Во время отечественной войны, в день Бородина, он постоял где-то в кустах со своей частью, послушал шум боя вдали и получил за это «Анну на шею».

С Анной на шее он сочинил изумительную по трескотне пьесу «Певец в стане русских воинов». Русские воины его сражались мечами, носили шлемы, умирали на щитах, а на могилы их приходит, конечно, «краса славянских див». Пьеса имела бешеный успех. Вдовствующая Мария Федоровна захотела непременно иметь автограф «Певца». Жуковский ответил ей льстивым «Посланием к императрице». В то время пред русскими писателями был четко поставлен выбор: или Петропавловка, или Зимний дворец. Жуковский, как и многие его предшественники, выбрал дворец, быстро пошел в гору и скоро и сам очутился в Зимнем, учителем русского языка для тех немецких принцесс, которые издавна составляли в Германии предмет экспорта в качестве супруг русских великих князей. Жизнь поэта превратилась в один сплошной праздник: обеды у знатных лиц, придворные развлечения, прогулки, великосветские гостиные, чтение в избранном обществе, игра в серсо, шахматы, музыка, биллиард и изредка литературные занятия. «Он теперь нянчится только с фрейлинами, – писал о нем А. Тургенев, – ест их конфекты и пьет за них шампанское… Он уж и записки пишет стихами и не может сказать прозою: пришлите мне мороженого и миндалю в сахаре…»

Радикалы язвительно издевались над поэтом священной меланхолии, а Бестужев громыхнул даже эпиграммой:

Из савана оделся он в ливрею,

На ленту променял лавровый свой венец,

Не подражая больше Грею,

С указкой втерся во дворец.

И что же вышло, наконец?

Пред знатными сгибая шею,

Он руку жмет камер-лакею,

Бедный певец!..

Но Василий Андреевич не обращал внимания на эти стрелы завистников и вел свою линию. Он описывал всякую чертовщину, ведьм, привидения, нетопырей, ундин, убийства при лунном освещении, – все это называлось романтизмом – считал Гетэ грубым материалистом, Шекспира еще грубее, а когда Крылов в басне своей написал: «в зобу от радости дыханье сперло», Жуковский заметил, что «едва ли грубое выражение это понравится людям, привыкшим к языку хорошего общества». Но как поэт он стоял на первом месте. Раз Пушкин залез к нему под стол и стал рыться в его корзине с брошенными бумагами. Все удивились. «Что Жуковский бросает, – отвечал озорник, – то нам еще пригодится…» Когда 14 декабря из окон дворца увидал он восстание, он пришел в сильнейшее негодование на безумцев. Впрочем, потом, смягчившись, он немножко ходатайствовал перед Николаем за несчастных донкихотов: он имел, в самом деле, доброе, независтливое сердце и готов был помогать и другим пробиться к засахаренному миндалю, к мороженому и к фрейлинам…

– Mesdames… Messieurs…

И плавно полилась медовая речь. Взрывы смеха сменяли взрывы рукоплесканий, и все закончилось овацией и имениннику, и его звездоносному другу… Когда обед отшумел, один из гостей, Абрам Сергеевич Норов, подошел к Пушкину и Анне Петровне.

– Неужели вы ему сегодня ничего не подарили, Анна Петровна? – шутя сказал он. – А он написал для вас столько прекрасных стихов!..

– Ах, в самом деле! – воскликнула красавица. – Вот вам кольцо моей матери… Носите его на память обо мне…

– Благодарю вас… – сказал Пушкин, надевая кольцо на мизинец. – Но тогда я завтра привезу вам другое – на память обо мне. Извините на минутку: мне надо обделать одно маленькое дельце…

И он, поймав полковника, подвел его к благодушно сияющему Жуковскому.

– Я уже рассказывал тебе о деле полковника, Василий Андреевич… – проговорил он. – По-моему, лучше всего прямо обратиться к государю и лучше всего чрез тебя…

– Прекрасно… – без большого, однако, воодушевления проговорил Жуковский. – Вы нижегородец?

Они заговорили. Полковник чувствовал себя не в своей тарелке. Он сразу запутался в звездных полях петербургского фирмамента. Чинуши от изумления прямо прийти в себя не могли от этого странного просителя. Наконец, один из них, бритый, серенький, от которого пахло крысой, отвел полковника в темный уголок и деликатно указал ему на старую русскую поговорку: не подмажешь – не поедешь, но полковник страшно переконфузился и поторопился уйти. И вот он рассказывал теперь свою драму внимательно слушавшему поэту, но в душе его почти уже не было надежды.

И вдруг Надежда Осиповна, сдвинув брови, издали начала вглядываться в лицо полковника. Еще немного, ее смуглое лицо посерело, увядшие губы сделались почти синими, и, улучив удобную минуту, она подошла вдруг к Брянцеву.

– Ну, как вам нравится после провинции наш Вавилон, полковник? – с улыбкой сказала она.

Она ловко отвела его в сторону, и вдруг прошептала:

– Это вы?.. Вы?.. Но как вы… откуда?.. Боже мой…

– Вы ничего не знаете?.. – печально сказал он, бледный. – Тогда… на другой же день меня схватили, чтобы выслать в Сибирь, но вмешались добрые люди, и я очутился заграницей… Я не смел писать вам, чтобы не нарушать вашего покоя… Что мог дать вам я, изгнанник, человек без имени?..

– Но… но я ничего не знала… – пролепетала она. – Я думала…

Подавленные, они молча смотрели один на другого, и в памяти их встала черная августовская ночь, и блестящий праздник, и восхитительный ожог внезапной, сумасшедшей, ослепительной любви… Тогда она была молодой красавицей креолкой, а он – молодым, блестящим моряком.

– Я так хотел бы иметь возможность видеть вас наедине… – печально сказал он. – Боль того страшного разрыва… я проносил ее в груди до седых волос…

Она приложила холодные руки к вискам.

– Хорошо… – сказала она тихо. – А теперь вы лучше уйдите.

И с любезной улыбкой, блудная, она вернулась к обществу.

– Но вы будете в то воскресенье в Приютине? – спрашивал Пушкин у уезжавшей Анны Петровны. – Непременно? Без подвоха?

– Но, Боже мой, конечно! – смеялась она так, как будто бы ее щекотали. – Я не обманываю своих друзей никогда!..

L. Под звон цепей

Тотчас после осуждения «декабристов» жены некоторых из них ярко вспыхнули жертвенным огнем: «я должна разделить с мужем его несчастие». И ни в чем не проявилась так тупая, холодная, жестокая душа Николая, как в его отношении к этим женщинам. Он не только сделал все, чтобы заставить их невыносимо страдать, он поставил перед ними бесчеловечнейшую из задач: или муж, или дети. А когда женщины этот подлый вызов приняли и принесли самую страшную для женщины жертву, жертву детьми, этот коронованный зверь, этот нечеловек, боясь общественного мнения Европы, приказал тайно чинить им на их пути на Голгофу всяческие препятствия.

Первою из них, по еще не остывшим следам мужа, бросилась в Сибирь княгиня Екатерина Ивановна Трубецкая. Отец ее, граф Лаваль, французский эмигрант, начал свою деятельность в России учителем в морском корпусе. Он очень понравился младшей дочери статс-секретаря Козицкого. Мать ее, однако, никак не соглашалась на брак. Смелая девушка опустила жалобу на мать в особый жалобный ящик, который приказал поставить Павел I. Прочитав жалобу, Павел потребовал объяснений. Козицкая – наследница несметных миллионов купцов Мясниковых и Твердышевых, – уже выдавшая старшую дочь за обершенка князя Белосельского-Белозерского, объяснила: 1 – Лаваль не нашей веры, 2 – никто не знает, откуда он и 3 – чин у него небольшой. Сейчас же последовала резолюция его величества: 1 – он христианин, 2 – Я его знаю и 3 – для Козицкой чин его вполне достаточен, а посему: обвенчать. Несмотря на то, что повеление это последовало накануне постного дня, оно было тотчас же приведено в исполнение. Екатерина Ивановна была дочерью храброй девицы. Отец дал ей в провожатые своего секретаря. В Красноярске уже у нее сломалась карета, а ее провожатый заболел. Она пересела в тарантас и только вдвоем с прислугой пустилась в те сибирские просторы, которые наводят ужас даже на карте. Но ей оставалось до Нерчинской каторги уже только 700 верст. Она обратилась к губернатору, Б.И. Цейдлеру, чтобы получить у него некоторые справки, и, если можно, то провожатого. Тот уже получил из Петербурга приказание всячески тормозить проезд жен «государственных преступников»…