Во дни Пушкина. Том 1 — страница 74 из 79

– Конечно, я готов всячески содействовать вам, княгиня, – сказал старик. – Но я весьма рекомендовал бы вам еще и еще обдумать ваш шаг… Вы не знаете, на что вы идете… Ведь там сосредоточено до пяти тысяч каторжников, то есть людей, у которых нет ni foi, ni loi[92], и вам придется жить в одной казарме с ними, в грязи, в насекомых, без всяких удобств, без прислуги…

Некрасивая, лобастая, полная княгиня просияла.

– Благодарю вас, генерал, – своим приятным голосом сказала она. – Но я взвесила уже все и на все готова…

– Хорошо-с… – с удрученным видом сказал губернатор. – В таком случае пожалуйте завтра: я должен навести некоторые предварительные справки в законе. Вы понимаете, что такой случай, как ваш, администраторам приходится решать не часто…

– Так я приду завтра, – сказала она. – Я прошу вас только об одном, генерал: дайте мне возможность скорее выехать на место…

– Сделаю все, что в моих силах, княгиня.

Но, когда на следующее утро княгиня снова явилась в его приемной, генерал, хмуря свои густые брови и стараясь не смотреть на нее, угрюмо сказал:

– Увы, закон неумолим, княгиня! Прежде чем выпустить вас отсюда к кня… к вашему супругу, – поправился он, – я должен буду предложить вам подписать вот эту бумагу…

Княгиня быстро взяла лист, который он протягивал ей, и стала читать. Это была подписка в том, что она добровольно отказывается от своего княжеского титула и от всякого имущества, – а оно у Трубецких было огромно – не только того, которым она владела теперь, но и того, которое могла потом получить по наследству.

– Хорошо. Я согласна… – сказала она. – Вы можете дать мне перо?

Губернатор молча указал на столик, на котором стояла канцелярская чернильница, и княгиня, склонившись, подписала отречение.

– Пожалуйста… – сказала она. – Значит, теперь я могу ехать?

– Извольте-с… – пожал тот сумрачно плечами. – Я сейчас же прикажу заготовить вам подорожную и вообще все необходимые бумаги, а вы будьте любезны зайти завтра…

– Благодарю вас, генерал…

Она вышла, а губернатор, хмуря седые брови и потирая поясницу, тяжело прошел в свой кабинет, долго, насупившись, стоял у своего рабочего стола, а затем вздохнул, медленно разорвал на мелкие клочки бумагу, подписанную княгиней, и бросил ее в корзину.

Но когда княгиня пришла опять на следующее утро, ее встретил адъютант губернатора, молодой офицер с претензиями на столичный лоск и с запахом помады.

– Извините, ваше сиятельство, – склонился он, – но его превосходительство болен и не может принять вас…

– Ах, Боже мой!.. – сразу затуманилась княгиня. – Но, может быть, генерал найдет возможным… Ведь только одной его подписи недостает, кажется…

– Его превосходительство не спали всю ночь, и никто не решится тревожить их теперь… Будьте добры, княгиня, подождите до завтра…

– Делать нечего… – не удержавшись, дрогнула она голосом. – Надо покориться…

И про себя она подумала, что она не княгиня больше, а только жена каторжного и губы ее задрожали… Не слушая молодого человека, она повернулась и, глотая слезы, вышла.

Прятался генерал и на другой день, и на третий, и на четвертый. Княгиня изнемогала. И вот, наконец, старик «выздоровел».

– Все бумаги вам готовы, княгиня… – сказал он, кряхтя. – Но опять извините: чтобы не пугать вас, главного не сказал вам…

– Говорите теперь, генерал…

– Княгиня, я могу отправить вас не иначе, как пешком, с очередной партией каторжан, по канату.

– Как по канату? – не понимая, нахмурила она брови.

– Но… – смутился старик. – Но все каторжники идут прикованными к канату… И я не могу сделать исключения и для вас…

– Я согласна, генерал… – мягко сказала она.

Из глаз старика брызнули слезы.

– Хоро… шо… – с усилием выговорил он хриплым басом и, сердясь на свою слабость, бросил: – Вы поедете… как следует… Я сейчас… все… приготовлю… Присядьте…

И он торопливо вышел. И тотчас в кабинете послышался сердитый звонок.

– Сейчас же подать мне на подпись все бумаги для княгини Трубецкой, – сурово бросил он адъютанту. – И озаботьтесь отправить княгиню как следует… В провожатые выберите людей понадежнее. Я отдаю все это дело на вашу личную ответственность…

Адъютант поклонился и вышел на цыпочках: старик был явно не в духах…

Генерал тяжело задумался у стола. «В Петербурге будут недовольны, конечно. Но… – Старые глаза сверкнули, и генерал загнул крутое солдатское ругательство. – Но… черт их там всех бери! Могли задержать и сами, если угодно… Европы все боятся… А ты возись тут с сумасшедшими бабами!..» Через четверть часа, сердито расчеркнувшись на бумагах, он, хмурый, вышел в приемную. На усталом лице княгини был теперь глубокий покой и какие-то отсветы изнутри. Генерал стал сердито объяснять ей все – он все боялся, что опять разволнуется и тем уронит свое служебное достоинство в глазах этой сумасшедшей.

– Благодарю вас, генерал, от всего сердца. Так я могу завтра на рассвете выехать?

– Можете…

– В таком случае я прощусь с вами теперь же… От всего сердца благодарю вас… Я буду молиться за вас, генерал…

Генерал склонился белой головой к полной руке княгини, набожно поцеловал ее и, не говоря ни слова, твердым, фронтовым шагом, ничего не видя, пошел к себе. «Нет! – думал он все также сумрачно. – Никуда я больше не гожусь, старая ж…»

А княгиня понеслась в страшную даль каторги…

За ней уже готовились и другие – преодолевая страшное сопротивление стариков, раздирая душу в прощании с детишками… И первой вырвалась княгиня М.Н. Волконская, дочь Ганга. И если в салоне возвышенной Зинаиды она невольно кокетничала немного своим подвигом, то, как только вынеслась она из Петербурга в снежные просторы, так в душе ее затеплилась тихая лампада. Для нее подвиг этот был тяжелее, чем для других: князь Сергей Григорьевич был вдвое старше ее, и она вышла за него замуж без любви, покорная воле своего отца, старого героя 1812 года, Н.Н. Раевского. И, когда приехала она в Иркутск, она с изумлением увидела, что к ее кибитке сзади были привязаны маленькие клавикорды: то был подарок утонченной Зинаиды…

По пути и ее всячески стращали, но она, зная, что княгиня Трубецкая чрез все эти мытарства уже пробилась, легче одолевала препятствия, тем более что они становились все слабее и слабее: сибирскому начальству просто-напросто надоело по команде из Петербурга валять дурака.

И так вокруг Благодатского рудника собралось несколько милых женщин. Первое время их жизнь была крайне тяжела. Они узнали и голод, и холод, и грязь. Неумелыми руками они мыли полы, стирали, стряпали, а когда стряпать было нечего, питались хлебом и квасом и за неимением ниток шили рыбьими жилами. Стужа стояла месяцами смертная, сибирская: «как плюнешь, так и покатится», говорили сибирские модницы. Но они твердо несли свой крест. Марья Николаевна даже внешне поддерживала старый тон: всегда была приодета, в перчатках и вуалетке. Для каторжного татарина, невинно осужденного по подозрению в убийстве, она выписывала Коран на татарском языке, для ссыльного еврея из Белой Церкви еврейскую Библию, а когда Вася, брат ее горничной, последовавшей за ней в Сибирь, перестал писать письма сестре, она сама писала эти письма, будто бы от Васи, и в почтовые дни читала их восхищенной Маше…

А на их глазах за высоким частоколом изнывали их мужья. Когда же пытались они приблизиться к частоколу, чтобы видеть их поближе, то иногда получали и удар прикладом от часового. Собственно каторжная работа не так уж больно била по декабристам: им задавали уроки сравнительно небольшие, с которыми они справлялись легко. Иногда и уголовные каторжане, забыв под землей, в неволе, всякое различие между костью белой и костью черной, брали у них молоты и в несколько минут делали за них то дело, которое от них, непривычных, потребовало бы часов, тем более что цепи чрезвычайно стесняли их… Но угнетала их невыносимая теснота, грязь и мучительное чувство неволи. Чтобы забыться, они коротали время в чтении и занятиях. Кто мог, обучал других. Никита Муравьев читал товарищам стратегию и тактику…

С наступлением темноты – свечей иметь не позволяли – они коротали время рассказами или Михайлы Кюхельбекера о его кругосветном плавании, или А.О. Корниловича по отечественной истории: он был перед арестом издателем журнала «Русская Старина». В продолжении нескольких лет он имел свободный доступ в государственный архив, где почерпнул немало запретных сведений, в особенности о царствовании Елизаветы и Анны… Для порядка в своем первое время убогом хозяйстве арестанты избрали «хозяина», и первым был избран И.С. Повало-Швейковский, который первый со своим батальоном вступил в Париж в 1814 году. Единственным событием, которое разнообразило их однообразную жизнь, была церковная служба. И первая пасхальная заутреня – в 1828 году, – когда они после возгласа «Христос воскрес!» бросились один к другому, звеня цепями, на шею, навсегда осталась в их памяти.

Потом, постепенно, с годами, когда острые углы этой страшной жизни пообтерлись, были выписаны лучшие руководства на всех европейских языках по ремеслам, инструменты, чертежи. И они сделались переплетчиками, портными, сапожниками, токарями, слесарями, столярами, часовых дел мастерами, парикмахерами, поварами, плотниками, кондитерами, а один сам смастерил чудесный планшет для топографических съемок.

Сношения их с внешним миром находились под строгой цензурой, но… они получали запрещенные газеты и даже книги: в газеты родные завертывали вещи, а в книгах выдирали страшное заглавие и вклеивали другое: Traité d’archeologie или de botanique[93], например. И между собой сношения были затруднены. Раз Марье Николаевне нужно было дать знать А.Г. Муравьевой, что скоро их отправят в Читу. Она написала ей письмо, в котором стала описывать ей прекрасные берега Аргуни, которые ей будто бы напомнили известный стих Байрона: in a fortnight we will leave this dreadfull place…