– Ничего особенного – разве зонтик…
Таким же он остался и в каторге: держался особняком, постился и молился по католическому обряду – он перешел в католичество еще в молодые годы, под влиянием одного из своих гувернеров, о. Вовилье, иезуита, – и думал свои думы. Одно время он задумал было побег и начал усиленно подготовлять себя для блужданий в страшном безлюдье Сибири, но потом, поняв, что этим он подведет товарищей, мысль эту оставил…
Тихонько напевая что-то молитвенное, Лунин бродил один взад и вперед вдоль палисада… В углу острога, то и дело оглядываясь, Волконский торопливо говорил с женой в щель между бревен. Лунин осторожно покосился на них и – вздрогнул: на него пристально и тепло смотрела Марья Николаевна. Вся душа его взволновалась. Под теплыми глазами девы Ганга в просторах Сибири для него уже давно расцвел никому незримый, но полный прелести неизъяснимой, таинственный цветок. Ему казалось, что в деве Ганга есть какое-то сходство с той, с внучкой Яна Собесского. Может быть, никакого сходства между ними и не было, но ему было так сладко соединить их обеих в одну… Он в поклоне снял перед ней свой сибирский малахай и, звеня цепями, пошел, не оборачиваясь, прочь… А она, говоря с мужем, не отрываясь, смотрела вслед этому орлу с подбитыми крыльями, который взял вдруг здесь, в Сибири, ее душу в сладкий плен… Но в этом она не признавалась даже самой себе…
LII. В Приютине
Огромная, красивая, известная всему Петербургу дача Олениных, Приютино, за Охтой, как всегда, кипела весельем. Прислуга с утра до глубокой ночи, высунув языки, металась по огромному дому, бесчисленные гувернеры и гувернантки едва справлялись с детворой, своей и приезжей. На зеленой лужайке раздался вдруг восторженный вопль молодых голосов – там шла веселая лапта. В зале рокотал дорогой рояль. На широкой, затененной полосатым навесом террасе одни спорили о литературе, другие хохотали над каламбурами Пушкина, который не отходил от хорошенькой Анеты Олениной, фрейлины Марии Федоровны. На пруду звенели голоса молодежи, катавшейся на лодках… И так шло каждый день. Достаточно сказать, что на скотном дворе стояло семнадцать коров, а сливок гостям не хватало никогда.
В доме в приятном смешении царствовала русская патриархальность и удобный европеизм. Порядок для гостей был установлен идеальный: каждый гость получал отдельную комнату, а затем ему объявлялось, что в девять утра в доме бывает чай, в полдень – завтрак, в четыре – обед, в шесть – полдник и в девять – вечерний чай. Остальное время он мог заниматься чем ему заблагорассудится: гулять, кататься верхом, стрелять в цель из пистолета или из лука, читать, ловить в пруду рыбу и т. д. Только на карты хозяева смотрели косо…
Алексей Николаевич Оленин после смерти графа Строганова наследовал важный пост председателя академии художеств. Маленький, чистенький, живой, веселый, он был похож на весеннего воробья. Он любил, чтобы его считали литератором, художником и даже археологом. Александр I звал его TausendkЉnstler[95]. Но все это не мешало ему держать нос по ветру, гнать по всем зайцам сразу и, вопреки пословице, если не всех, то большинство их ловить… Его супруга, Елизавета Марковна, всем, кроме роста, была похожа на него. Она частенько прихварывала, но в интересах общества старалась превозмочь себя и поддерживать в своем доме постоянную и приличную веселость…
На террасе затрещали восторженные рукоплескания: то недавно переехавший в Петербург Мицкевич только что закончил одну из своих блестящих импровизаций.
– Какой талант! Какой огонь! – восклицал Пушкин, сидя в саду под террасой. – Что я пред ним?
Анна Петровна весело расхохоталась.
– Вы лучше посмотрите, что вы на песке-то написали!
На песке стояло: Анна, Annielo, Annette Pouchkine… Он смутился и быстро стер все тростью.
– Значит, новый предмет?! – уязвила она. – Правда, она очень мила… И вы обратили внимание, какие у нее маленькие ножки?
– Маленькие-то они маленькие да черта ли в них! – вздохнул он и вдруг опалил ее: – Скажите: долго вы еще меня мучить будете?
– Перестаньте! – с притворной строгостью шепнула она. – Вы хотите меня совсем уже скомпрометировать?
– Ну, не буду, не буду… – сказал он. – Но вы злая, злая, злая… А сейчас Крылов просил меня, – вдруг засмеялся он, – написать ей что-нибудь в альбом…
– А вы что сказали?
– А я сказал: ого!
Она расхохоталась…
А на широкой террасе кипело:
– Нет, но какая смелость в отдельных выражениях!
– О да!.. – воскликнул Оленин с оживлением, которое было очень похоже на настоящее. – Я помню, когда лет десять тому назад Пушкин тарарахнул своим «дымом столетий», – помните, как эта дерзость взволновала всех? Дым столетий! Князь Вяземский говаривал, что за такое выражение он отдал бы все движимое и недвижимое, и предлагал засадить Пушкина в желтый дом, чтобы он не заел всю литературную братию… Дым столетий!.. Державин никогда не решился бы на это…
– Я недавно перечитывал от нечего делать «Почту духов»… – поднимая свою белую, тяжелую голову, сказал И.А. Крылов. – Словно и недавно все это было, а языка не узнаешь… И кто решился бы теперь назвать журнал: «Почта духов, или Ученая, нравственная и критическая переписка арабского философа Маликульмулька с воздушными и подземными духами»?.. Я помню особливо Рахманинова, который усердно работал в нем и у которого глаза кровью наливались, если кто-нибудь осмеливался не соглашаться хоть в чем-нибудь с Вольтером…
– Литература наша за последние годы вообще шагнула вперед невероятно, – томно, по случаю болезни, сказала Елизавета Марковна. – Давно ли наш Карамзин писал о сельской жизни в таких выражениях: «Уже стада рассыпались вокруг холмов, уже блистают косы на лугах зеленых, поющий жаворонок вьется над трудящимися поселянами и нежная Лавиния приготовляет завтрак своему Палемону…»
Взорвался веселый хохот:
– Действительно!..
– Но вы напрасно думаете, Елизавета Марковна, что Карамзин уже окончательно умер, – с улыбкой заметил Александр Иванович Тургенев, жирненький бонвиван, который с либералистами был либералист, а с лицами власть имеющими вполне основательный мужчина. – Недавно был я в Киеве и заглянул к своей тетушке, которая играет там не последнюю скрипку… И она, читая мне одно письмо свое, пустила фразу о четырнадцатом декабря: «Лишь только разъяренная Фортуна обратит на человека свой суровый взгляд…» – что-то такое в этом роде. Я засмеялся: «Тетушка, кто же пишет теперь так?! Почитайте хоть «Онегина»… Она смерила меня взглядом с головы до ног: «А как же ты мне прикажешь писать, племянничек? Никаких твоих Онегиных я не знаю и знать не желаю, но твердо знаю, что в моем положении подлым штилем мне выражаться не пристало: чем-нибудь от моей Палашки должна же я отличаться…»
Опять взорвался хохот…
Пушкин с Анной Петровной поднялись на террасу. Крылов, тяжелый, как всегда, малоопрятный, поднял к ним навстречу свое умное, обрюзгшее лицо.
– Ну что, дедушка? Каков наш Мицкевич-то? А? – спросил Пушкин.
– Да что уж и говорить… – невозмутимо отвечал старик. – Одно слово: хват!
За Крыловым стояло уже сорок лет литературной работы. Слава его покоилась уже на граните. И умный и хитрый старик, выбившийся наверх из самой черной нищеты, цену знал и себе, и людям, умел сходить с козыря и не смущался ни перед кем. Раз на Невском он встретился с Николаем.
– А давно не видал я тебя… – сказал царь.
– Да, – спокойно отвечал Крылов, живший в императорской публичной библиотеке. – А, кажись, соседи, ваше величество…
Его лень, обжорство и неопрятность вошли в пословицу. Раз у Олениных заметили, что Крылов что-то насупился.
– Что с вами, дедушка? – спросила его Варя, его любимица.
– Беда! – махнул тот рукой. – Надо ехать в Зимний на маскарад, а я не знаю, как одеться…
– А вы бы, дедушка, помылись, побрились, оделись бы чистенько, вот вас никто и не узнал бы… – посоветовала бойкая девочка.
Это было не в бровь, а в глаз, и грузный старик развеселился.
– А я после чтения моего «Бориса Годунова» у Перовских заметил, что вам моя трагедия не понравилась, – сказал Пушкин. – Признайтесь, что пьеса нехороша…
– Почему же нехороша? – спокойно пыхнул старик своей вечной сигарой. – Я лучше вам поучение одно по этому поводу расскажу. Один проповедник восхвалял Божий мир и утверждал, что все так создано, что лучше и не надо. И вдруг подходит к нему горбатый: не грешно ли, говорит, тебе в моем присутствии утверждать, что все в мире прекрасно? Посмотри на меня…
– Так что же? – возразил ему проповедник. – Для горбатого и ты очень хорош…
– О!.. О!.. О!.. – раздалось вокруг укоризненно.
– Оч-чень хорошо! – весело воскликнул Пушкин и бросился обнимать старика.
– Нет, нет, нет, и на солнце есть пятна! – наседали на улыбавшегося Жуковского две дамы. – Нет, и ваш Пушкин грешит иногда… Почитайте, как в четвертой главе описывает он волнения Татьяны. «Пышет бурно… В ней тайный жар, ей душно, дурно…» Пышет бурно – фи!..
Красавица А.О. Россетт одобрительно захлопала своими маленькими ручками и стрельнула черными, огневыми глазами по смеющемуся Пушкину.
Тот в притворном отчаянии схватился за голову.
– De grâce, mesdames, de grâce![96] Довольно литературы, к черту литературу!.. Михайла Иванович, спасите меня! – крикнул он Глинке, молодому, но уже прославившемуся композитору. – Вы наш Орфей, зачаруйте вашей музыкой эту ярость…
– Всячески рад служить великому поэту…
Маленький, коренастый, широкоплечий, с каким-то дерзким хохлом на лбу, Глинка, несмотря на свои двадцать три года, держался уже с полной уверенностью. Два года тому назад он выпустил свой романс на слова Баратынского «Не искушай меня без нужды…» И сразу завоевал себе прочную популярность в гостиных. Он и сам считал этот романс своим первым удачным произведением.