[21]. Но наверное утверждать этого не могу: я в то время искал Жар-птицы по улицам революционного Парижа…
– А, вот откуда у вас этот прекрасный выговор!
– Да, да, как же, был, видел, – усмехнулся майор. – Да если я не штурмовал Бастилии, – между прочим, штурмовал ее совсем не «народ», а всякая сволочь да несколько шалых русских сиятельств, находившихся в полном республиканском и революционном духе – то, во всяком случае, и я покупал в те горячие дни у camelots[22] знаменитый «фунт камней Бастилии»… И я проливал слезы умиления над этим героическим актом освобождения благородных жертв тирана Капета… Правда, потом мы потихоньку узнали, что никаких жертв Капета там не было, а была всякая рвань, садисты, педерасты, взломщики, но… Нет, я должен все же свои слова о лганье взять обратно!.. Иногда и лганье бывает грехом, и большим. Боже мой, думаю, что за те дни Париж наврал столько, сколько весь земной шар в спокойное время не наврет и в год. Что тут буря, которая переносит фрегат через крепость!.. Помню, зашел я в какой-то кабачок. Там, конечно, кипело собрание «восставшего народа». Впереди, в дыму, на столе какой-то лохматый с красным носом громил суспенсивное вето короля. Несколько голосов потребовали, чтобы он растолковал народу, что это за штука такая, суспенсивное вето. Оказалось, что это очень просто: «жена сварила тебе добрый суп, а король говорит “вето”, – ты ничего не получаешь!» Уж и взревели же санкюлоты!.. «Но этого мало, – продолжал красноносый – ибо, если в Париже нет хлеба и бедные парижане голодают, то это потому, что аристократы скупили все вето и – отправляют хлеб за границу…» Конечно, немедленная резолюция: на фонарь!.. И я был в толпе, которая окружила Тюльери. Если один гражданин, рыча, требовал во имя свободы, равенства и братства филе из королевы, то какая-нибудь салопница непременно хотела получить на завтрак кишки Марии Антуанетты. И все кричали, что мы-де вот заставим жирную свинью – то есть Людовика – дать «санкцию», но что такое санкция – не знал никто… Я видел, как одни негодяи казнили других для того только, чтобы в свою очередь войти на эшафот. Я видел, как все эти трепачи вопили: «Долой дипломатию, долой солдат, долой войну – Франция отказывается от всяких завоеваний!» И, поорав, шли к пирамидам и на Москву… А когда нарубили голов достаточно, начался период демократической гульбы и разврата, когда по улицам Парижа разгуливали полуголые стервы из герцогинь и стервы просто. Подкидышей подбирали тысячами. И над всеми этими гулящими и большею частью больными демократками самодержавно царил всесильный Видок и угощал их прелестями своих приятелей и знатных иностранцев… А в конце – «узурпатор» Наполеон… Да, да, и его я видел, маленького капрала. В молодости он был красив, интересен с его сумрачным, огневым взглядом. Наши дурачки du 14 выбрали себе вождем носастого и губастого Трубецкого. Какой же это вождь? У вождя должно быть чело, овеянное думой, орлиный нос, мечущие «молнии» глаза и эдакий крутой подбородок… Так вот и было сперва у Наполеона. А потом разъелся, отростил брюшко и всю музыку испортил. Может быть, и Ватерлоо потерял он только потому, что брюшко очень уж в глаза всем лезло. Да, да, насмотрелся я на человеческую комедию досыта… Может быть, поэтому-то так спокойно и несу я обязанности обер-церемониймейстера в Отрадном. Не все ли равно в какой роли выступать, раз пьеса дурацкая? Ну-с, а это вот цирк наш – здесь тоже для дорогих гостей представление уготовано…
Из-за красивой круглой куртины послышался вдруг хриплый лай и какое-то жуткое задыхание в себя. Майор сразу опечалился. Там, держась за ствол могучей липы, стоял и исступленно кашлял молодой человек с длинными волосами, прозрачным лицом и страшными глазами, в которых стоял бездонный ужас задыхающегося.
– Это наш домашний композитор, – тихонько шепнул майор. – Крепостной… Был долго в Италии, получил блестящее образование. Все рвался на волю, но «хорошие музыканты нам и самим нужны», не пустили, стал пить горькую и – вот, не угодно ли?..
Тот, сплюнув что-то вязкое, старался отдышаться и вытирал клетчатым платком потное лицо. В глазах его была беспредельная истома…
– Погодите, я его порадую, – шепнул майор и, подойдя к больному музыканту, весело сказал: – Ну, ну, не падайте духом… Посмотрите-ка, какого гостя я к вам привел… Узнаете? Это – Александр Сергеевич Пушкин, которого вы так любите…
В страшных глазах сразу засияло восхищение…
– Александр Сергеевич… – хриплым голосом проговорил он. – Вот не думал, что когда-либо на мою долю выпадет такое счастье!.. А я… а я… ваши вещи… на музыку все пробовал положить… Но не знаю: ваши стихи лучше музыки… Недоволен я… Но как я рад, как счастлив вас видеть… перед смертью…
– Оставьте! Перед какой смертью? – весело засмеялся Пушкин, у которого защемило сердце. – Идет весна, солнце, окрепнете… Надо больше парного молока пить… У меня была тетка, которая в молодости тоже страдала, как и вы, только в худшей степени: и с кровати не вставала. И представьте: на парном молоке встала и жива до сих пор!..
Он все это наврал. Но лицо больного вдруг оживилось.
– Да что вы?! – сказал он. – Вот не знал… Надо будет попробовать…
Неподалеку вдруг оглушительно треснула пушка.
– Ой, как я заговорился с вами! – воскликнул майор. – Пойдемте скорее, Александр Сергеевич… А Ивана Никитича мы потом навестим…
– Если не побрезгуете, буду счастлив, – потухшим голосом сказал больной. – Я ведь дворовый…
– Ну, в царстве искусства, по крайней мере, все равны, – крепко пожимая ему руку, сказал Пушкин.
– Равны все во всем… – тихо прошептал тот и потупился.
– То не в нашей власти, а это в нашей, – еще раз крепко пожал поэт холодную, потную руку. – До свидания. Непременно зайду к вам…
– Идемте, идемте… – торопил его майор.
Он вывел Пушкина к колоннам, а сам куда-то торопливо скрылся. Из дому уже текла пестрая, румяная, шумная толпа гостей. Многие были весьма навеселе. Болтая, все останавливались на лестнице, в колоннах, на солнечном дворе. Григоров петушком увивался около своей еще не спящей, но очень миленькой царевны. Он был, видимо, выше седьмого неба от блаженства…
– Вот, а вы не хотели заехать, – шепнул он Пушкину, проходя мимо. – Не знаешь, где найдешь и где потеряешь! Чистый моенаж, – восторженно воскликнул он и увязался за своей царевной.
– А что мы тут, собственно, ждем? – спросил Пушкин какого-то маленького, седенького старичка в строгих очках.
– Сейчас все мы отправимся в театр, – блеснул тот на Пушкина очками. – Ежели вы, милостивый государь, мало еще знакомы с нашим Отрадным, я готов быть вашим чичероне…
– Очень благодарен. А велика у вас труппа?
– Изрядная, милостивый государь мой… К прискорбию, этой зимой мы понесли в ней чувствительные утраты. Во-первых, заболел трагик наш, Семен-портной: страшная ломота это, знаете, в ногах, так что и ходить почти не может… Я полагаю так, что от прилива дурных соков… Потом тифус ударил в ряды наших лицедеев и двоих унес. А наконец, заболела оспой и краса нашего храма Мельпомены, Катенька. Но тут, слава Богу, я справился и результаты болезни были скорее благодетельны: оспа освободила роскошное, достойное богини тело ее от всех вредных и дурных соков и она, встав, как говорится, с одра, расцвела еще больше. Впрочем, вы сами будете иметь удовольствие лицезреть сию черноземную красу…
Вдруг огромные двери дворца широко распахнулись и началось что-то вроде высочайшего выхода. Впереди, боязливо удерживая равнение, шли парами красные арапы, за ними пестрая, кошмарная толпа карликов и карлиц, за ними после большого интервала с жезлом в руке величественно выступал майор, за ним под руку огромный граф с маленькой графинюшкой и Дунай, за вельможей шли гусары в блестящих мундирах, а за гусарами весь двор: разодетые мужчины и женщины с портретами графа в бриллиантах на груди. Если эти придворные чем-нибудь не угождали своему владыке, то эти портреты отнимались у них, а взамен их давались другие, на которых вместо графского лика был изображен в обнаженном виде графский – зад…
– Это наш двор-с, – сказал доктор. – Фрейлины-с и камергеры…
И с медлительной важностью шествие направилось в широко отверстыя двери храма Мельпомены, который весь рдел в сиянии бесчисленных восковых свечей. И как только граф с графиней переступили порог, так сразу взвился занавес – на нем было изображено озеро с лебедями и Фонтан Ювенты – и хор пейзан и пейзанок в каких-то фантастически-русских костюмах, делая условно-оперные жесты, грянул что-то вроде величания:
…Мы счастливы, –
входя, услыхал над шумом толпы Пушкин, –
Славим барина-отца…
– Вон, в середине, наша первая краса, о которой изволил говорить вам, Катенька… – тихонько сказал доктор Пушкину, указывая глазами на действительно красивую и стройную девушку в кокошнике. – Какова?
– Очень мила, – сказал Пушкин, лорнируя. – Очень, очень мила…
Графское семейство с особо почетными гостями сидело в большой ложе. На особом столике там лежала книга, в которую граф записывал всякие упущения по театру, а тут же на стене висели несколько плеток, которыми он собственноручно наказывал за кулисами артистов, ему не понравившихся. Иногда, впрочем, взыскивал он и за нарушение благопристойности: актер во время игры не смел ни в каком случае касаться актрисы и всегда должен был находиться от нее не менее как на аршин, а если она должна была падать в обморок, он мог только примерно поддерживать ее: граф был ревнив, как турок…
– А все крепостные-с, – хвалился доктор. – Посмотрите эти сарафанчики, туфельки, перчатки лайковые, повязочки – прелесть-с!.. А завтра увидите их всех за пряжей или ткацким станком – правда, в папильотках и перчатках, но все же-с… А летом, чтобы не загорать, соломенные шляпки все обязаны носить…