Париже хотят начертать на памятнике жертвам июльских дней, и вот вызывает его сам Бенкендорф и литерально кричит на него, что это неприлично, что это ни с какой стати, что такие стихи могут дать повод к неблаговидным толкам. Дельвиг до того расстроился, что даже заболел… Погрел? – строго спросил он лакея, указывая глазами на бутылку Кло-де-Вужо.
– Как же-с, ваше сиятельство… Погрел-с…
– В другой статье, – продолжал князь по-французски, чтобы лакеи не очень слушали то, что до них не касается, – в исторической, научной статье о Магомете, цензор на полях написал: «Магомет был негодяй, а кроме того, основатель ложной религии» – и всю статью запретил!
Все весело рассмеялись. Князь сердито налил себе Кло-де-Вужо и так же сердито выпил.
– Кстати, а вы слышали о последних минутах Василия Львовича Пушкина? – сказал кто-то весело. – Прямо удивительно! Умер вполне как литератор…
– Но наш знаменитый поэт и тут остался верен себе, – недовольно заметил князь Григорий, жирный старик с тройным подбородком и тройным же затылком. – Высмеял дядю на смертном одре…
– Оставь, пожалуйста! – вступился Вяземский. – Он ведь себя прекрасно…
– Может быть. Но вчера на вечере у Ознобишиных он чрезвычайно смешно рассказывал все это. Когда вошел к нему племянник, Василий Львович был в забытьи, но, заслышав его, очнулся и сказал: «Как скучны статьи Катенина!..» И вскоре скончался… Пушкин уморительно рассказывал об этой «смерти с боевым кликом на устах», но Наталья Ивановна, его будущая теща, чрезвычайно рассердилась на это его вольнодумство и… А-а, Петр Яковлевич!
Все весело приветствовали вошедшего Чаадаева…
– Садитесь к нам, Петр Яковлевич… Алексей, живо стул!..
Чаадаев, как всегда, элегантный до конца ногтей, сдержанно раскланялся со всеми, пожал приятелям руку и опустился на подкатившийся под него стул. Он был оживлен и доволен: сегодняшние страницы его философических писем ему очень удались. Завертелся легкий разговор: телятина была божественна. И уже захлопали пробки шампанского…
Петр Яковлевич, в самом деле, совершенно ожил. Правда, на ночь он еще принимал рюмку какого-то пахучего лекарства для успокоения нервического, но начал уже выезжать в свет весьма деятельно и кружил преимущественно среди дам, а в особенности около г-жи Панаевой, скромная гостиная которой ему казалась каким-то островом блаженных среди московского Некрополя, а сама она непонятой, одинокой душой. Беседа с ней проливала живую отраду в его тоже трагически-одинокую душу, которая и проч. А ей он хотел объяснить, чего именно ей не достает, к чему она невольно стремится и проч. И он писал свои, ей главным образом предназначенные, «Философические письма». А в промежутках между литературными трудами и возвышенными разговорами с m-me Панаевой Чаадаев посещал московские гостиные и там, прислонившись спиной к колонне и скрестив на груди руки, в элегантнейшем фраке, корректный до мозга костей, он преподавал прекрасным москвичкам вещи отменно возвышенные… Не мало доставалось в этих речах Москве-некрополю и некрополю-России, несмотря даже на то, что в этом некрополе есть такие чудесные вещи, как аглицкий клуб и салоны, где, опершись спиной о колонну и скрестив руки на груди, можно без конца возвышенно ораторствовать хотя и перед ничего не понимающими, но все же восторженными слушательницами…
– А правда, что наш Пушкин в Нижний собирается?
– Правда. Отец дал ему там двести душ и нужно ввестись во владение…
– Не верится мне что-то в эту свадьбу. Говорят, Наталья Ивановна ему такую головомойку задала, что он не прочь благородно ретироваться…
– Ну… Неизвестно еще, кто от такой ретирады выиграл бы больше, он или она… Конечно, она первая красавица, но, между нами… un peu vache…[34]
– То есть, в переводе на наш помещий язык: телка?..
– Да, пожалуй. Она пресна… Игры никакой…
Эти слухи о возможности ретирады были основательны. Не только не было никакого энтузиазма в свадебных приготовлениях ни с той, ни с другой стороны, но, напротив, обе стороны точно искали всякого повода, чтобы не пить вина, из погреба ими вынутого. Пушкин жалел уже о вольности холостой жизни. Наталья Ивановна более чем когда-либо бесилась над карбонарскими выходками своего будущего зятя. Что такое «карбонари», она толком не знала, но слышала, что это не одобряется правительством, а следовательно, и глупо, и опасно, и не comme il faut. Много споров и передряг было из-за приданого: в солидных домах все это делается постепенно, загодя, но у Наташи ничего приготовлено не было, а у Натальи Ивановны не было денег, чтобы приготовить теперь все сразу. Московские сплетни еще более разжигали междуусобицу…
У Кати разболелись зубы.
– Надо к Троице-Сергию съездить, – осклабился вдруг Пушкин. – Это первое средствие, как мне богомолки сказывали: надо погрызть гробик преподобного, а потом щепочкой поковырять в больном зубе…
– Но… что вам тут так смешно? – сразу нахмурилась Наталья Ивановна.
– Mais… il faut être raisonnable, voyons![35] – воскликнул он. – Сколько лет назад умер Сергий? Пятьсот, кажется? Так сколько же гробиков его православные скушали? Совершенно очевидно, что святые отцы втирают мужикам очки… Я понимаю, можно быть религиозным, но…
– Но нельзя накануне свадьбы проповедовать все это… якобинство! – вспыхнула вдруг Наталья Ивановна и усталые глаза ее загорелись. – Подурили, кажется, 14-го довольно, можно и успокоиться. Куда до сих пор ни пойдешь в Москве, только и слышишь: удружили!.. Не нужно жениться, если в голове… ветер…
– Но позвольте! – вспыхнул и Пушкин, невольно отмечая, что оба они начинают свои фразы всегда с «но». – Но позвольте! Я не давал клятвы думать во всем, как княгиня Марья Алексевна…
– Нет, не позволю! – понесла Наталья Ивановна. – Я мать… И какая такая княгиня Марья Алексевна? Не знаю такой да и знать не желаю… Я мать и совсем не хочу гибели своей дочери…
– Но никто ее губить и не собирается!
– А если не собирается, то… пора взяться и за разум!.. Не угодно ли: теперь нам уж Сергий преподобный помешал!.. Еще немного…
– Но maman!.. – вступилась было смущенная Наташа.
– Отстань! – резко оборвала ее мать. – Замолчи, ежели не хочешь пощечины… Ты думаешь, ты невеста, так я не знаю, как с тобою справиться? Новости какие! Они врут Бог знает что, а ты и слова уж не скажи…
И она, сердито шумя юбками, ушла к себе… А на другое утро Наташа плакала над запиской от своего жениха:
«…Я отправляюсь в Нижний без уверенности в своей судьбе. Если ваша мать решилась расторгнуть нашу свадьбу и вы согласны повиноваться ей, я подпишусь под всеми мотивами, какие ей угодно будет привести своему решению, даже и в том случае, если они будут настолько основательны, как и сцена, сделанная ею мне вчера, и оскорбления, которыми ей угодно было осыпать меня. Может быть, она права, и я был неправ, думая одну минуту, что я был создан для счастья. Во всяком случае вы совершенно свободны; что же до меня, то я даю вам честное слово принадлежать только вам, или никогда не жениться…»
Своим особенным женским умом она отлично понимала, что все это только мужское красноречие, фанфаронство, под которым ничего серьезного нет, но все же жизнь ей определенно что-то не улыбалась…
XVII. Дормез в грязи
Разрыва все-таки не последовало. В последние дни августа – стояла чудесная осенняя погода – Пушкин собрался в Нижегородскую. Накануне здорово тряхнули стариной у цыган в Грузинах. Цыганки, думая подвеселить Пушкина, спели ему одну из его любимых песен:
Скачет груздочек по ельничку,
Еще ищет груздочек беляночки –
Не груздочек то скачет, дворянский сын,
Не беляночки ищет, боярышни!..
Но и любимая песня не развеселила его. И это заметили все…
А с Волги шли тревожные слухи о разрастающейся там холере. Макарьевская ярмарка, сказывали, вся от страха разбежалась. Ехать в ту сторону было нелепо, из он просто запутался в московских противоречиях и думал, что со стороны ему будет легче все разобрать. Да и устраивать дела перед свадьбой было нужно… И думал он о том, как произойдет у него там встреча с Дуней. До него доходили слухи о ее отчаянии первое время, о том, что она даже в пруд бросилась, и он немного опасался, как бы перед свадьбой не вышло там какой-нибудь нелепости. Он такое упорство чувства, как у Дуни или у Анны, считал чем-то вроде придури или даже кривлянья и всем этим драмам не придавал решительно никакого значения… И под звон колокольчика вспоминалась ему последняя встреча его с Анной в Тригорском. Молодежь в сумерки заговорила о любви. Он небрежничал и блистал. И вдруг Анна усмехнулась и сказала:
– Может быть, я и удивлю вас, Александр Сергеевич, но… но я скажу вам одно: вы еще не знаете, что такое любовь…
Взорвался дружный хохот.
– Да, – повторила она. – Вы не знаете любви… Вы в тех, кого вы будто бы любили… или любите… любите только – себя…
Она хотела сказать еще что-то, но замолчала и, отвернувшись, долго смотрела на угасающую за садом зарю…
Но он напрасно опасался осложнений в Болдине. Едва его экипаж вкатился в старую усадьбу – без парка и цветников она имела какой-то неуютный вид – и остановился перед небольшим одноэтажным господским домом, крытым побуревшим тесом, как со всех сторон сбежалась взволнованная дворня. Михайло Калашников, управляющий, отец Дуни, – он еще более раздобрел за эти годы и стал еще солиднее, – почтительно встретил молодого барина.
– Опасное время изволили выбрать для поездки, – говорил он, собственноручно принимая из экипажа барские вещи. – Очень народ холерой этой самой волнуется… Говорят, уж бунты местами по губернии были: больницы разбивают, до докторов добираются, что народ-де они отравляют… Известно, темнота все наша… Вот и у меня тоже дочка, Дуня, может, помнить изволите, на богомолье отправилась да и застряла где-то: карантинов наставили везде, ни пройти, ни проехать…