Во дни Пушкина. Том 2 — страница 31 из 79

[46] своим противникам…

И железным шагом своим император ходил по спящему огневым сном парку и тщательно обдумывал дальнейшие ходы в шахматной игре власти…

В другом конце парка, повесив голову, с тростью за спиной, ходил и думал один из его верноподданных – Александр Сергеевич Пушкин. Живое лицо его потухло и тяжелая дума смотрела из голубых глаз: его игра в шахматы жизни решительно не клеилась! После свадьбы он прожил с молодой женой в Москве всего три месяца. От сорока тысяч, полученных под заклад нижегородских мужиков, баб и их ребят, не только ничего не осталось у него, но положение было таково, что пришлось заложить бриллианты жены. Теща надоедала своими наставлениями чрезвычайно. Одно время – несколько недель после свадьбы! – отношения с ней обострились до того, что уже был затронут в раздражении вопрос об обратном переходе Рубикона, о разводе! Наташа была очень мила, но все же она была московская барышня и, мало того, Гончарова. Это сказывалось в ней на каждом шагу: часто, когда собирались гости, к обеду постилалась несвежая скатерть и салфетки имели вид весьма печальный. В хозяйстве она – как и он – не смыслила решительно ничего да и не желала смыслить и все шло шаля-валя. Он иногда поднимал шум, требовал по своему обыкновению каких-то «щетов» и, чувствуя свое полное бессилие, пошумев, с поля сражения скорее убегал. Чтобы отвязаться скорее от maman, они бросили с большими затратами устроенную квартиру и уехали в Петербург: ему казалось, что там больше возможностей стать на ноги попрочнее. Но пока и тут толку не получалось. Женясь, он думал, что расходы его возрастут втрое – они возросли вдесятеро. А источники дохода были прежние. В виду всего этого он усиленно натаскивал себя даже в дневниках на государственность. Он тщательно записывал слова и жесты Николая, мнение генерала Жомини о польской кампании, свои думы о сравнительном вреде и пользе карантинов и проч. «На днях скончался фон Фок, – записывал он, например, – начальник 3-го отделения Государевой канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное. Государь сказал: “J’ai perdu Fock; je ne puis que le pleurer et me plaindre de n’avoir pas pu l’aimer”[47]. Вопрос: кто будет на его месте? – важнее другого вопроса: что сделаем с Польшей?» Утверждая себя на точке зрения государственной, он только что отслужил в праздник Положенш Риз Господних молебен перед металлической ладанкой, которая исстари хранилась в роду бояр Пушкиных. На ней было выгравировано довольно нескладно всевидящее око, а внутри была заключена частица Ризы Господней. И после молебна он строго завещал Натали в случае его смерти передать эту ладанку, согласно семейному обычаю, их будущему старшему сыну.

Но – старое не умирало никак и при живости его характера часто прорывалось. Раз в аглицком клубе престарелый И.И. Дмитриев с неудовольствием заметил, что у нас встречается немало весьма странных словосочетаний, – вроде, например, московский аглицкий клуб…

– Но есть словосочетания еще более странные… – вдруг весело осклабился всеми своими белыми зубами Пушкин.

Все обратились к нему:

– Например?

– Например: императорское человеколюбивое общество…

Даже старый царедворец Дмитриев не мог сдержать улыбки…

Но слухи о таких выпадах доходили куда следует и на верху на Пушкина по-прежнему смотрели косо и не доверяли ему. На его пышно-патриотические громы – вроде стихов «К тени полководца» или, в особенности, «Клеветникам России» – смотрели только, как на попытку понравиться и – получить награду. Но его выдерживали.

Он уже давно носился с мыслью об издании газеты или журнала, – надо же было как-нибудь добывать средства к жизни! – но он боялся, что ему издания не разрешат. И теперь, шагая по прекрасному парку, он обдумывал еще и еще раз те мысли, которые он изложит в записке правительству по этому поводу. Тянуть больше невозможно: долги душили его… На днях он снова «потребовал щетов» и после бурных объяснений сменил министерство, причем уходящий в отставку министр Александр получил от него в виде аттестата оплеуху. Возмущенный, он явился к барину с военной силой, т. е. с квартальным…

«Карамзин первый показал у нас опыт торговых оборотов в литературе, – заложив трость за спину, думал Пушкин. – Он тут, как и во всем, был исключением из всего, что мы привыкли видеть у себя. Направление политических статей зависит и должно зависеть, – солидно укрепил он, – от правительства, и в сем случае надо положить себе священною обязанностью ему повиноваться и не только соображаться с решением цензора, но и самому строго смотреть за каждою строчкой журнала… Ограждение литературной собственности и цензурный устав принадлежат к важнейшим благодеяниям нынешнего царствования. Литература оживилась и приняла обыкновенное свое направление, т. е. торговое… “Скверная Пчела”, имея около 3000 подписчиков, естественно, должна иметь большое влияние на читающую публику, а следственно, и на книжную торговлю. Таким образом, политические газеты приносят своим издателям до 100 000 дохода, между тем как чисто литературная едва ли окупает издержки издания… Все это и надо будет изложить в записке к царю. И, конечно, прибавить, что я предлагаю правительству свой журнал, как орудие его действия на общее мнение… Да, так будет хорошо…» – тряхнул он своей кудрявой головой и вздрогнул: к нему с лаем бросился черный пудель.

– Неро! – послышался медный окрик.

Пушкин почтительно снял шляпу: перед ним был Николай. Царь ответил благосклонной улыбкой.

– Здравствуй, Пушкин! Что это значит: все за работой, а ты один прогуливаешься? – пошутил он.

– Надо немножко отдохнуть и мне, ваше величество, – улыбнулся и Пушкин. – Наша сидячая работа иногда весьма утомляет…

– Но почему ты нигде не служишь? – спросил царь. – Можно быть и сочинителем, и служить: посмотри на Крылова, на Жуковского, на Плетнева. Ты теперь женатый человек и должен немножко думать о будущем…

– Я готов, ваше величество, но кроме литературы я не знаю никакого другого дела…

Николай подумал: время было сделать следующий ход.

– Если хочешь, я дам тебе службу по твоей части, – сказал он.

– Всемерно буду стараться оправдать доверие вашего величества, – поклонился Пушкин.

– У нас, к стыду нашему, до сих пор нет хорошего жизнеописания императора Петра Великого, – сказал царь. – Так вот, если хочешь, я прикажу Нессельродэ вновь принять тебя – для порядка – на службу с повышением в чине, открою тебе государственные архивы, а ты напиши мне историю Петра. Puisque tu es marié, il faut faire marcher la marmite…[48]

Пушкин от царя ждал только очень богатых и очень великих милостей. Это было мизерно. Но он утешил себя: лиха беда начало.

– Вы чрезвычайно милостивы, ваше величество…

– Постой. Жалованья я положу тебе пять тысяч. Конечно, это немного, но это больше, чем получают генералы. Больше пока нельзя…

– Ваше величество, я несказанно благодарен вам.

– Отлично. Постараюсь сегодня же сделать распоряжение, но не знаю, успею ли, – сказал царь. – Ты, вероятно, слышал, что в новгородских поселениях беспокойно?.. Надо съездить, посмотреть самому…

Заговорили о холере. В Пушкине всплеснула волна государственности.

– Я позволил бы себе обратить внимание вашего величества на карантины, – сказал он. – Покамест полагали, что холера прилипчива, как чума, до тех пор они были зло необходимое. Но как скоро стали замечать, что она находится в воздухе, то карантины должны быть уничтожены. Вдруг оцепить шестнадцать губерний военной силой невозможно, а карантины, не подкрепленные силой, суть только средства к притеснению и причины ко всеобщему недовольству. Вспомните, ваше величество, что турки предпочитают чуму карантинам. В прошлом году карантины остановили всю промышленность, заградили путь обозам, привели в нищету подрядчиков и извощиков и чуть не взбунтовали шестнадцать губерний. Уничтожьте карантины, народ не будет отрицать существования заразы, станет принимать предохранительные меры и прибегнет к лекарям и правительству. Но покамест карантины тут, меньшее зло будет предпочтено большему и народ будет больше беспокоиться о своем продовольствии и угрожающей нищете и голоде, нежели о болезни неведомой и коей признаки так близки к отраве…

Николай слегка нахмурился: это критика правительственной деятельности. Раз карантины учинены, значит, так нужно… Вспомнились военные поселения: они тоже были устроены правительством… Но, во всяком случае, не может всякий лезть туда, куда его не спрашивают. И вообще он рассуждает слишком много.

– Может быть, подумаем, – сухо сказал он. – А пока надо ехать к моим бунтарям…

Волна государственности взмыла в душе поэта еще выше.

– Все преклоняются перед мужеством вашего величества… – сказал он. – Однако же сие решительное средство не должно быть употребляемо, – заявил он, дивясь на себя, что как только начинает он говорить государственно, так сейчас же и язык у него делается вроде как под манифест. – Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению. Расправа полицейская одна должна вмешиваться в волнения площади, а царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом… Царю не должно лично сближаться с народом… Чернь перестанет скоро бояться таинственной власти и начнет тщеславиться своими сношениями с государем. Скоро в своих мятежах она станет требовать появления его, как необходимого обряда. Доныне, ваше величество, вы, обладающий даром слова, говорили один, но может найтись в толпе голос для возражения. Эти разговоры не допустимы. Площадные прения всегда могут превратиться в рев и вой голодного зверя. Россия имеет двенадцать тысяч верст в ширину. Государь не может явиться всюду, где вспыхнет мятеж…

Николай посмотрел на него своими холодными голубыми глазами: совсем готов?