Во дни Пушкина. Том 2 — страница 34 из 79

– Про кого вы это рассказывали, граф? – сонно спросила Наталья Кирилловна.

– Но о Бетховене, тетушка, – поторопилась объяснить Екатерина Ивановна.

– О каком Бетховене? Какой такой Бетховен?

– Но, Боже мой, ma tante… Бетховен… Знаменитый музыкант…

– А-а!.. – сдерживая зевок, равнодушно проговорила старушка. – Но… не время ли обедать, ma chere?..

– Сейчас, тетушка…

Нессельродэ, сделав что-то очень похожее на улыбку подошел к Пушкину. Хотя господин этот был ему весьма неприятен и казался даже не очень приличен, но, во-первых, говорил он вот все же с императором, а во-вторых, кто его знает, возьмет да треснет какой-нибудь эпиграммой…

– А я недавно перечитывал вашу «Полтаву», – сказал он. – Какое чувство! Какой патриотический подъем!..

И Карл фон Нессельродэ, российский министр, родившийся на английском корабле, в океане, в виду Лиссабона, заговорил о русском национальном чувстве. Но в дверях вырос величественный дворецкий в чулках:

– Кушать подано…

XXV. Все не налаживается…

Николай энергично усмирил бунт в новгородских военных поселениях, взял Варшаву и тем положил конец польскому восстанию, холера кончилась сама собой, и Петербург, успокоившись от всех этих треволнений, зажил своей обычной зимней, веселой жизнью…

Наталья Николаевна – она была беременна – чувствовала растущий успех мужа, но ей все же было совестно, что и теперь он всего какой-то титулярный советник и, еще хуже, «сочинитель». Зато ее личные успехи в свете, под руководством тетушки Екатерины Ивановны, быстро росли и с легкой руки графини Долли Фикельмон она уже получила в салонах кличку Психеи… Но жизнь все же не веселила ее. Денег в доме почти никогда не было, и ее день начинался и кончался всякими неприятностями с поставщиками, слугами и кредиторами.

Ревнивый Пушкин с первых же дней решительно запретил ей принимать в свое отсутствие мужчин, кто бы они ни были, и молодая женщина часто тяготилась одиночеством. Не легче было ей и когда у них собирались приятели и приятельницы мужа, вроде Александры Осиповны Россет, которая заходила к ним почти каждый день. Когда они приходили, он, до того зевавший, оживлялся и они дружно начинали или читать всякие стихотворения, или без конца рассуждать о стихотворениях, а она никак не могла понять, почему это так важно. Этот постоянный перезвон слов, ничего не значащих и ни на что не нужных, надоедал ей чрезвычайно. Правда, Смирдин и другие ловкачи платили за это мужу деньги, но наполнять всю свою жизнь этой мишурой, этого она ни понять, ни принять никак не могла… Читает он, например, Александре Осиповне свои стихи, посвященные Катеньке Вельяшевой: «Подъезжая под Ижеры, я взглянул на небеса…», и Александра Осиповна с каким-то эдаким особенным вывертом вдруг заявляет:

– Нет, мне не нравится… Это стихотворение выступает как-то подбоченившись…

Хотя для Натали в этих словах не было решительно никакого смысла, Пушкин, видимо, довольный, хохотал. Натали все казалось, что оба они почему-то перед ней и сами перед собой кривляются. И иногда она выходила из терпения:

– Господи, но до чего ты надоел мне со своими стихами, Пушкин!

А недавно так и совсем отличилась. Заехал к ним Баратынский, чтобы познакомить Пушкина со своими новыми стихами, и пошло, и пошло!.. Наконец гость спохватился:

– Вы извините, Наталья Николаевна, что я вам так своими стихами надоедаю, – проговорил он.

– Ничего, ничего, – ласково отозвалась Натали. – Я, все равно, не слушаю…

И все сожалели, что она так необразованна…

Ей было много интереснее в обществе даже няни своей, Прасковьи Федоровны, которая была, конечно, в покорной, глухой, но неизменной оппозиции к барину и представляла в доме дух и интересы гончаровской стороны…

Пушкин изнывал в поисках денег. Царское жалованье ему еще не выдавали: чиновники, несмотря на то, что прошли уже месяцы, все еще спорили, кто именно должен выдавать деньги и как, и почему. Те, от которых зависело поторопить их, не торопили: мальчика надо повыдержать. Пушкин понесся в Москву. Поездка эта напоминала несколько такие же деловые поездки его отца, Сергея Львовича, – «дражайшего», как звал он его за глаза. Никакого определенного дела в Москве не было, не было никакого ясного, ни неясного плана, что там надо сделать, но была смутная надежда, что авось там что-нибудь и как-нибудь клюнет.

Первым делом поехал он с Нащокиным в баню, попарился за милую душу, а потом по занесенной снегом, украшенной кудрявыми столбиками дыма Москве покатил, конечно, в аглицкий клуб. Он показывал некоторое презрение к нему и говорил, что продаст его весь за двести рублей, но это была только бравада, щегольство: на самом деле он любил его сытую, беспечную жизнь, его солидный уют и то общество, которое он в нем встречал. По пути в клуб забежал к Римским-Корсаковым, но никого дома не застал. Выйдя от них, на самом углу Страстной площади он заметил впереди себя высокую, величественную фигуру, в которой ему показалось что-то знакомое. Он нагнал великана, заглянул ему в лицо и ахнул:

– Майор!

– Александр Сергеевич! Как я счастлив…

Это был действительно отрадненский майор. В руках его был даже неизменный посох, символ droit de I’homme. Для столицы майор заметно прифрантился, но на полном и красивом лице его была какая-то растерянность.

– Сколько лет, сколько зим!.. Откуда? Куда?

– Из Отрадного, конечно, – со своей мягкой улыбкой сказал майор. – А куда – на этот вопрос ответить, пожалуй, будет несколько потруднее… Никуда, так сказать, в пространство…

– Позвольте… Разве вы Отрадное покинули совсем?

– Как это ни удивительно, совсем… Дело в том… – замялся он. – Ну, да чего так конфузиться? Дело в том, что красавица наша Дунай по зрелому размышлению облюбовала меня в супруги, граф, ввиду ее зрелого возраста и известных вам качеств душевных и телесных, выбор ее всемерно одобрил, и я вынужден был бежать ночью…

– Оч-чень хорошо? – захохотал Пушкин так, что прохожие невольно на него оглянулись. – А просто уехать разве нельзя было?

– Конечно, нет, – спокойно улыбнулся великан. – Во-первых, граф мог затравить меня своими меделянскими кобелями, мог высечь и даже, связав, мог и повенчать на Дунае…

– Замечательно! Поздравляю вас со спасением из объятий Дуная. А мух она все ловит?

– У нас там все по-прежнему: и мухи, и пиры, и землетрясение в Помпее, и ночные феи, как вы изволили удачно выразиться, и страшный суд, и именины кобелей и кобыл, и фонтан Ювенты…

– И в мошне не иссякает?

– Что вы, помилуйте-с!.. Разве не изволили вы видеть индейских сапфиров на Дунае? Их одних на несколько лет хватит… А жемчуга и бриллианты графини? А коллекция изумрудов?! На всю Европу, можно сказать, известна…

– А скажите, – вдруг спохватился Пушкин, – что сталось с матерью вашего несчастного музыканта?

– Гусей и индюшек барских пасет, конечно… Что же ей больше на старости лет делать?

– А нельзя ли будет как-нибудь спросить у нее… Дело в том, что я потерял его подарок, «Пророка»… Простить себе не могу этого, но что же поделаешь?.. Может быть, у нее там копия осталась… Такая замечательная вещь…

Майор развел руками.

– Право, не знаю, как вам помочь, – сказал он. – Я туда больше показаться не смею, конечно, а кроме, кому же поручить?.. Впрочем, подумаю, – может быть, через какую-нибудь из одалисок… Только едва ли что выйдет… После его смерти все его ноты и бумаги забрали в храм Мельпомены, а там, вероятно, все растеряли, потому что кто этим интересоваться будет?

Поболтав о том и о семь и условившись – непременно, непременно!.. – встретиться еще, они крепко пожали один другому руки и Пушкин свернул за железную решетку со львами, во двор аглицкого клуба.

В покоях клуба прилично шумела его обычная, налаженная, приятная жизнь. В уютной столовой за одним из столов сидели Вяземский, А.И. Тургенев и заметно пополневший Чаадаев. С Басманной он уже переехал на Дмитровку – поближе к аглицкому клубу. Он в последнее время посвежел, много выезжал, много проповедовал и, человек чрезвычайно тщеславный, все считался, по выражению А.И. Тургенева, визитами и «местничеством за обеденным столом и на канапе». Это желание занять первое место хотя бы на канапе имело под собой вполне солидное основание. «Конечно, я желал бы вылезть немножко из неизвестности, – писал он Пушкину, – ибо это было бы прежде всего средством для того, чтобы распространить мысль, которую, как я думаю, я предназначен поведать миру…» В прошлом году, когда в Париже вспыхнула опять революция, он встревожился было чрезвычайно и все негодовал на Жуковского: там рушится целый мир, а эти петербуржцы пребывают в своем олимпийском спокойствии! Убедившись, однако, что мир рушиться не собирается нисколько, он успокоился. Почти ежедневно виделся он со своей поклонницей, Е.Д. Пановой, и все объяснял ей пространно и красноречиво, чего ей, в сущности, не достает. Она знала, чего ей не достает, и про себя удивлялась, что знаменитому московскому любомудру нужно столько времени, чтобы понять такую простую вещь. Но он смотрел за горизонты…

Он все более и более убеждался, что близится новый, последний катаклизм, имеющий обновить мир. «Но как и когда это свершится? – писал он недавно в письме к Пушкину. – Одним ли сильным умом, нарочно посланным на сие Провидением, или рядом событий, которое Оно вызовет для просвещения человечества? Не ведаю. Но какое-то чутье говорит мне, что скоро имеет явиться человек поведать нам истину, потребную времени. Кто знает, быть может, это будет, во-первых, нечто вроде политической религии, что Сэн-Симон теперь проповедует в Париже, либо католицизм нового рода, каким некоторые дерзновенные священники хотят заменить католицизм, созданный и освященный веками. Отчего и не так? Какое дело, тем ли, иным ли способом дан будет первый толчок тому движению, которое должно завершить судьбы человечества! Многое предшествовавшее тому великому моменту, в который Божественный Посланник некогда возвестил миру благую весть, было предназначено приготовить мир; многому подобному суждено, без сомнения, совершиться и в наши дни прежде, чем нам будет принесено новое благовестие с небес. Будем ждать…»