И он терпеливо ждал в аглицком клубе благовестия с небес.
Князь, напротив, за это время как-то весь окислел, ощетинился и становился все более и более едок…
– Вы слышали: Пушкин приехал, – подвязывая салфетку, сказал всеведущий Тургенев. – Говорят, его жена имеет пребольшой успех в Петербурге…
– Мне Жуковский писал недавно, что у него слюни текут, глядя на нее, – сказал князь. – И что теперь он себя иначе и вообразить не умеет, как под видом большой, старой датской собаки, которая глядит, как перед ней едят что-нибудь вкусное и с морды ее по обеим сторонам висят две длинные ленты слюней… А еще действительный статский советник и кавалер!.. Но Пушкину надо крепко намылить голову за эти барабанные стихи: «Клеветникам России» и прочие. Конечно, парню пристроиться к чему-нибудь нужно, но все же есть манера и манера…
– Да, эти несчастные стихи настроили против него многих, – сказал Тургенев, смакуя лафит. – На днях я встретил Мельгунова – рвет и мечет! Пушкин мне, говорит, так огадился, как человек, что я потерял к нему всякое уважение и как к поэту… Вместо того, чтобы смотреть в лицо Аполлона, он все ищет по сторонам других божеств, чтобы принести им жертву… А все златолюбие и честолюбие… А, вот и он сам!..
В дверях, с белой улыбкой, оглядывая залу, стоял Пушкин. Почти со всех столов приветствовали его, но он, скаля зубы и пожимая руки направо и налево пробивался к своим.
– А тебя тут только что за твои стихи разделывали… – обнимая его, сказал Чаадаев. – Со всех сторон достается тебе за них на орехи… И действительно: пану Мицкевичу угодно было облить нас грязью – на здоровье, но до ответа ему тебе спускаться не следовало… На всякое чиханье не наздравствуешься…
– Не вижу в моих стихах никакого греха, – усаживаясь, сказал Пушкин. – Я русский и чувствую по-русски.
– Да и мы не французы, а, однако же, вот не лезем на стену, – с досадой сказал Вяземский. – Эти стихи твои – шиш, который ты кажешь Европе в кармане… Ты знаешь, что твоих стихов там не прочтут и на твои вопросы отвечать поэтому не будут. Да и ты сам легко мог бы на них ответить… За что, скажите, пожалуйста, возраждающейся Европе любить нас?.. И до чего надоели мне эти наши фанфаронады: от Перми до Тавриды или как там еще… Чему тут радоваться, чем хвастать, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст?
– Да еще и вопрос, есть ли мысли у нас и на таком расстоянии? – вставил Чаадаев.
– И эти твои бранные вызовы, – не слушая и сердито глядя на только что поданного гуся, продолжал Вяземский своим хриплым голосом. – Неужели ты, в самом деле, не понимаешь, что нам с Европой воевать было бы смертью? Это не поляки, не персюки, не турки. Зачем же говорить нелепости да еще против совести и без всякой пользы?..
– Да постой, погоди… Дай сказать…
– Не дам! Будь у нас гласность печати, никогда вы с Жуковским не осмелились бы воспевать «победы» Паскевича над поляками. Это просто курам на смех быть вне себя от изумления, что льву удалось, наконец, наложить лапу на мышь…
– Ба! – ахнул Пушкин. – Да ты уж никак, твое сиятельство, за гласность печати эдак бочком ратовать начинаешь?! Ах, впрочем, это, вероятно, оттого, – раскатился он вдруг, – что цензура твоего «Альфонса» ущемила…
В самом деле, Вяземский перевел роман Бенжамена Констана, «Альфонс», но цензура не пропустила роман за то, что он написан Б. Констаном.
– Две бутылки Клико дай… – сказал Вяземский лакею. – Надо этих питерских безобразников попотчевать… Да ты, что же, разве есть не будешь? – спросил он Пушкина.
– Подай что и им… – сказал Пушкин лакею. – Свобода слова? – снова ринулся он на князя со своими новыми, еще необношенными мыслями. – Ну нет, тут мы с тобой не столкуемся!.. Я об этом думал немало… Писатели во всех странах мира класс самый малочисленный. Очевидно, что аристократия самая мощная, самая опасная, есть аристократия людей, которые на целые поколения, на целые столетия налагают свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки. Что значит аристократия породы и богатства в сравнении с аристократией пишущих талантов? Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли, никакая власть, никакое правление не может устоять против всеразрушительного действия типографического снаряда. Уважайте класс писателей, но не допускайте же его овладеть вами совершенно!.. Действие человека мгновенно одно, действие же книги множественно и повсеместно. Законы против злоупотребления книгопечатания не достигают цели, не предупреждают зла, редко его пересекая… Одна цензура может исполнить и то и другое…
Тургенев рассмеялся.
– Но почему же цензора лучше тебя знают, что вредно, что полезно?! – воскликнул он. – Почему наделяешь их ты такой сверхчеловеческой мудростью? Разве цензора ущемляли Галилея, Сократа и даже Христа?
И он, боясь, что гусь остынет, усердно взялся за дело. Пушкин, чувствуя себя несколько сбитым с позиции, наспех покончил с бульоном и удивительными, божественными пирожками и снова пошел стремительно в атаку.
– Так что же, по-твоему, дать Полевому с его «Телеграфом» спокойно вести под носом у правительства свою ехидную карбонарскую проповедь?! Так? Что, опыта Франции нам мало? Да что Франция?! У нас самих по заволжским степям не остыли еще следы Пугачева!.. Мы все еще считаем признаком самого высшего расшаркиваться перед западом, а я расшаркиваться больше не желаю! И у нас есть кое-что, чем мы можем перед ними похвалиться…
Началась горячая перепалка. Тургенев, управившись с гусем, в ожидании дальнейшего смаковал бордо. Подошедший к спорщикам Нащокин, который терпеть не мог этой бесплодной трескотни слов, пожал плечами:
– Орут черти… Да вы на гуся-то поглядите?
Все засмеялись и взялись за в самом деле божественного гуся. Но Вяземский не вытерпел и с полным ртом бросил:
– Славяне!.. Объединение славян существует только в головах таких фанатиков, как Шафарик, Ганка да наш Погодин… Тех не знаю, а Погодин мужик не дурак, он и на объединении заработает…
Над бренными останками гуся снова закипела горячая схватка. Пушкин в своих нападках на запад, потеряв меру, заврался окончательно.
– Но послушай, любезный Пушкин, ты же Европы и не видал никогда, – взмолился, наконец, Тургенев. – Съезди ты хоть до Любека!
В то время русские, отправлявшиеся в Европу, ездили, большею частью, на Любек.
Все расхохотались. Это разрядило атмосферу. И взялись за бокалы.
– Уж эти мне русские патриоты! – с притворной досадой говорил Вяземский. – Ведь вот шумят, а спроси, кто похоронен у нас у Симонова, никто не знает…
– А кто? – заинтересовался Пушкин.
– Пересвет и Ослябя, любезнейший, – довольный, сказал князь. – Пруд бедной Лизы ты, конечно, помнишь, а могилы Пересвета и Осляби не знаешь.
– Слушай, брат, – сказал Чаадаев Пушкину. – Ты непременно загляни ко мне перед отъездом: мне хочется послать с тобой в Петербург одно рукописаньице.
– Хорошо.
– Не надуешь?
– Н-ну!..
Но он не был уж так твердо уверен, что он не надует: старый приятель со всеми этими своими выспренностями становился ему все более и более тяжел. «Им хорошо разводить вавилоны-то, – думал он, – нет, а ты стань вот в мое положение!..» Он снова потух. И, когда обед кончился, он долго ходил по клубу, из бильярдной к карточным столам, оттуда в читальню и, засунув руки глубоко в карманы широких по тогдашней моде штанов, все напевал тоскливо: «Грустно… тоска…» Но что же делать? Что делать?..
На другое утро он понесся к статскому советнику Суховееву, на Чистые Пруды: ему сказывали, что через того можно иногда добыть деньжонок. Но так как статскому советнику он не мог предложить пока что ничего, кроме поэм и стихов, которые он напишет в будущем, то тот, в восторге от посещения знаменитого поэта, все же с величайшим сожалением сообщил ему, что денег он для него достать не может. Впрочем, статский советник заметно был чем-то чрезвычайно озабочен и словно даже немножко похудел и вообще как-то запаршивел… Выйдя от него, Пушкин сразу же, у Мясницких ворот, наткнулся на Погодина. Умница и труженик, грубоватый, с простым лицом и медвежьими ухватками, Михайла Петрович схватил его за обе руки:
– Не во всем согласен, не во всем, но какая силища! Какой огонь!.. И какую огромную услугу оказали вы не только русскому, но и славянскому миру! Да что я говорю: всей Европе!.. Нет, нет, к черту сомнения: не иссякнет русское море, сольются в нем все славянские ручьи и русский богатырь скажет опять и опять свое властное слово!.. Спасибо вам от всего русского сердца?..
Но как-то там еще со славянскими ручьями дело обернется, а пока что развеселая Москва сразу закрутила Пушкина в своих водоворотах – карты, попойки, цыгане, скабрезные анекдоты, шулера, тоскливые поиски денег и денег – и москвичи посолиднее покачивали головами и говорили:
– Нет, иногда, знать, русская пословица «женится – переменится» и не оправдывается… Бедная Натали!.. Помните, я предсказывала это?..
XXVI. Сочинители
Крылов И.А. грузно сидел, по своему обыкновению, на продавленном диване в старом летнем пальто в пятнах и, куря вечную сигару, читал, тоже по своему обыкновению, какой-то глупейший французский роман. Очень часто случалось, что, окончив его, он убеждался, что он словно недавно его уже читал, но это было ему совершенно безразлично. Над белой, тяжелой головой его висела в солидной раме большая картина, – зимний пейзаж с мужиками, – но гвоздь, на котором она держалась, наполовину из стены уже выехал. Приятели не раз указывали старику на опасность для его головы, но старик спокойно отвечал:
– Ничего… При падении рама должна будет описать кривую и, таким образом, минует мою голову…
Обстановка кабинета была богатая, но чрезвычайно запущенная: он не терпел у себя бабьей возни с уборкой. Все вокруг было покрыто голубиным пометом. Он привадил к себе голубей с Гостиного двора овсом, и они за гостеприимство расплачивались, как это всегда бывает в жизни, своими визитными карточками.