– Погоди, милый мой, – перебил его Пушкин. – О твоем немце ты расскажешь мне как-нибудь потом, за бутылкой доброго вина, а сейчас я должен незаметно скрыться.
– Куда это ты стремишься? – удивился Соболевский, заметив несколько смущенную улыбку друга. – Женщина?! Mais, mon ami…[67]
– Mais tais-toi donc, animal, voyons!..[68] Я расскажу тебе все потом… Это тебе не немец из Франкфурта…
– Минутку… Я в дороге как-то подумал: а что, если бы кто-нибудь рассказал твою – или, пожалуй, и мою – жизнь во всех подробностях какому-нибудь доброму немецкому филистеру, а? Не поверили бы… И чтобы подумали о нас, русских, вообще?..
Вошла Александра Осиповна со своим супругом, молоденьким камер-юнкером, Николаем Михайловичем Смирновым. Это был богатый маменькин сынок, посвятивший свои скромные силы служению отечеству на дипломатическом поприще. Избалован он был невероятно. Когда он служил при посольстве во Флоренции, Лондоне и Берлине, он содержал для одного себя целый штат прислуги и на конюшне у него стояло восемнадцать кровных лошадей. Верхом он ездил, как англичанин, и за это был прозван «русским милордом». Впрочем, более он был известен под кличкой «красного кролика»… И не успела волна, вызванная появлением молодой четы, улечься, как Смирнов, цедя лениво сквозь зубы, проговорил:
– Нет, а вы слышали, какой случай произошел с его величеством? Это стоит рассказать…
И, хотя все уже почти слышали, и не раз, о зам-мечательном случае с его величеством, тем не менее, напустив соответственное выражение на лица, все должны были еще раз прослушать рассказ камер-юнкера. Оказалось, что во время прогулки перед государем вдруг бросился на колени неизвестный человек: у него заняли несколько тысяч, не отдают, суд не входит в его положение и он разорен. «А доказательства есть?» – спросил государь. «Есть: вексель». Государь приказал отнести вексель к маклеру и потребовать, чтобы тот сделал надпись на нем о передаче его Николаю Павловичу Романову. Маклер счел того за сумасшедшего, позвал полицию, а та потащила просителя к генерал-губернатору. Тот получил уже от царя приказание выдать ему всю сумму с процентами. Государь же, получив вексель, велел опротестовать его и на третий день получил все. Он призвал к себе должника, сделал ему строгий выговор, а начальству внушил, чтобы оно в таких случаях не спало.
И, так как Александра Осиповна уже слышала это десятки раз и Смирнов рассказывал все необычайно тягуче и серо, она сердито повернулась к нему спиной. Впрочем, он и сам на себя удивлялся, зачем он это пустился в такую скучную авантюру, как рассказ о том, что всем известно. Он едва сдерживал зевоту и потому мямлил так, как будто он жевал резину. Пушкин издали сделал ей незаметную гримасу, и она со смехом закрылась веером, а он, пользуясь тем, что общество приступило к обмену мнений по поводу такого замечательного события, скрылся. Только Лермонтов один заметил его маневр и проводил его своими лучистыми, грозовыми глазами, а затем с разочарованным видом, который, по Байрону, напускал на себя корнет, он обратился к молоденькой дочке Карамзиной, Соне…
Долли так околдовала Пушкина, что он застрял у нее до рассвета, и, когда графиня выпроваживала его, они наткнулись на дворецкого-итальянца. Долли чуть не упала в обморок, но Пушкин дело поправил: он сейчас же привез итальянцу тысячу рублей золотом… Но Долли долго потом не могла без содрогания и смеха вспомнить это страшное приключение…
XXVIII. В Яропольце
Судорожные усилия хоть как-нибудь укрепить свое материальное положение не приводили да и не могли привести ни к чему: никакого писательского заработка не может хватить на квартиру в пятнадцать комнат, набитую челядинцами-дармоедами, на подарки по тысяче рублей золотом за молчание челядинцам своих красавиц, на игру в банк и на шампанское с приятелями… Со стороны родственников Натали все оказалось так, как Пушкин и ожидал. «Дедушка свинья, – пишет он в одном письме, – он выдает свою третью наложницу замуж и не может заплатить мне моих 12 000 и ничего своей внучке не дает…» Пушкин придумал написать историю пугачевского бунта – с точки зрения государственной, конечно. Эта тема влекла его и потому еще, что требовала длительной поездки в степи, по следам Пугачева, – так хорошо отдохнуть от всего! Сжималось сердце при мысли оставить в этом водовороте молодую красавицу-жену, но надо хватить хоть глоток свежего воздуха… И надо денег, денег, денег!..
По пути он решил заехать – Натали весьма одобрила эту мысль – к теще, которая жила теперь в Яропольце, но уже готовилась – был конец августа – к переезду на зимние квартиры, в Москву. Отношения с ней остались прежние: до зубов вооруженный мир, состоящий из взаимных подозрений и обвинений… Но зреющий Пушкин терял понемножку вкус к сражениям, искал мира вокруг себя и нарочно подогнал свою поездку так, чтобы быть в Яропольце ко дню именин, как тещи, так и жены. Это тронуло старуху.
– Ah, enfin![69] – ласково встретила она его у подъезда своего огромного, разрушающегося дворца, построенного еще ее дедом, гетманом Дорошенко. – Ты сделал мне очень большое удовольствие, mon ami!..[70] Коко, Азинька, все, скорее!..
С первого взгляда Пушкин заметил, как она еще больше растолстела и опустилась. Ходила она с палкой, задыхаясь… И скоро вся семья собралась вокруг редкого гостя. Его кормили, поили, засыпали со всех сторон вопросами о Натали, о знакомых, о дворе и только поздно отпустили спать. В отведенной ему комнате пахло тлением, обои со стен висели лохмотьями и повсюду слышался мышиный шорох и писк.
С утра попы заблаговестили к обедне. Все семейные были принаряжены. Огромный умирающий дом сразу наполнился чудесным запахом пирогов и всякой другой именинной снеди. В раскрытые окна виднелся залитый осенним солнцем парк с разрушенными беседками и статуями…
К раннему обеду в старую усадьбу наехали соседи, и дом наполнился движением и суетой. Пушкин вежливо уклонялся от гостей и в сопровождении Азиньки, свояченицы своей, – она уступала блестящей Натали в красоте, но была умнее и глубже ее, – осматривал старую усадьбу.
– А это вот библиотека, – сказала Азя, отворяя дверь в огромный, тоже пахнущий тлением покой. – Книг, как видишь, много, а толку мало: все разрозненно, запущено и невозможно найти ничего в этих завалах.
Стекла в книжных шкафах были выбиты и было в них много пыли, седой паутины и мышиного помета. Но издания были все дорогие, в кожаных переплетах и с фамильным гербом. В углу, у крайнего окна, стояло зачем-то ржавое ведро и старая детская колясочка… Пушкин сразу напал на несколько редких французских изданий.
– Надо будет как-нибудь к Наталье Ивановне подъехать: может быть, она подарит их мне.
– И подъезжать нечего… Бери… – сказала Азя. – Все равно, даром пропадают…
– Ну, нет, во всем нужен порядок, – засмеялся он. – Но… почему у тебя такое похоронное настроение, милая сестрица? Что ты нос повесила?..
Она опустила свою красивую голову. Прежде всего болела в ней растоптанная любовь к этому человеку, который предпочел ей блестящую, но пустую бабочку, Натали. Этого она не говорила и ни за какие сокровища не сказала бы никому. И была тягостна молодой душе вся эта умирающая на корню жизнь: так хотелось радости, воли, счастья!..
– А чему веселиться? – тихо отвечала она и вдруг губы ее задрожали и в красивых глазах налились слезы. – Кому веселье, а кому и…
Она отвернулась к запыленному и засыпанному мертвыми мухами окну. Он всегда чутко угадывал женщин, которых влекло к нему, и смутился…
– Но в чем дело, ma petite soeur?[71] – взял он ее за руку. – Ты можешь и должна сказать мне все: я уже не чужой тебе…
– Но… но ты должен сам знать все, – не поднимая побледневшего лица, отвечала она. – Конечно, Натали все тебе рассказывала.
– Пьет? – пришел он к ней на помощь.
– Каждый день, – тихо уронила она. – Придумывает себе всякие болезни и сама себя лечит крепкими настойками, и поэтому действительно болеет… Посмотри, едва ходит… И к вечеру делается… совсем невозможна… А потом всю ночь казнится перед образами…
Не замечая ничего, они вышли в стрельчатые аллеи осеннего парка, напоенного солнцем и крепким осенним ароматом, и она потушенными словами, полунамеками, затрудняясь, краснея, рассказывала ему страшную повесть умирающей усадьбы.
– И хотя я и девушка, но… я старше твоей жены, – говорила она, потупившись. – И мы выросли в деревне, где все эти… тайны открыты… Да и зачем буду я… кривляться? Если бы дело ограничивалось только пьянством, можно бы еще как-нибудь вытерпеть, но эти ее лакеи… Ужас! – закрыла она лицо руками. – Ужас, ужас, ужас!.. И фавориты держут себя с нестерпимой наглостью и… ничего сделать с ними нельзя… Вся округа это знает, и мы должны вечно притворяться, что ничего подобного у нас нет… что мы, как все… что… – Она подавилась слезами и долго молчала, а потом тихо, со страстью, воскликнула: – Ты не поверишь, как завидую я Натали!..
Она залилась ярким румянцем… Эта красивая девушка со страстной складкой рта волновала его своей близостью… Вокруг стояла та прозрачная осенняя тишина, в которой все звуки так четки и ярки…
– Не хорошо, что рассказываешь ты мне, Азинька, – после долгого молчания сказал он задумчиво. – Действительно, оставаться вам с Катей здесь немыслимо… Но потерпи, пока я съезжу в степь. Пугач должен выручить меня…
Равнодушно, погруженные в себя, они постояли над могилой Дорошенки – цветные окна в мавзолее гетмана почти все были выбиты, вокруг густо поросла крапива и совсем слиняла когда-то золотая славянская вязь над входом: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я упокою вас…» Пушкин представил себе этого труждающегося и обремененного плутягу-гетмана и усмехнулся…