– Нет, нет, не выходите! Такой промозглый холод… Вы простудитесь… Я не позволю…
Лакей распахнул двери, Натали, недовольная и встревоженная, только что поднялась в темную, пахнущую ее духами карету, как вдруг две сильные руки крепко обняли ее.
– Ай!
Но веселый хохот мужа сразу рассеял все ее тревоги.
– Но какой же ты сумасшедший! Я Бог знает что думала…
И, держась за руки и целуясь, они понеслись к дому. Вперебой они сообщали друг другу последние новости. Пушкин рассказывал ей о Яропольце, о том, как Нащокин, убежав тайком от своей цыганки Оли, – последние месяцы она ежедневно закатывала ему бешеные сцены ревности и извелась сама вся, и его извела – женился на дочери Нарского, как в Оренбурге, едва только он оттуда уехал, было получено предписание строго следить за ним, как находящимся под тайным надзором полиции, как он перед отъездом из Болдина потребовал счетов от Михайлы Иванова и тот счеты все принес, но денег не оказалось: черт их всех со всеми этими дурацкими делами побери!
– Хотел-было продать часть имения соседу, но дает, каналья, такую цену, что противно и слушать, – говорил он оживленно. – Предлагал было своим мужикам купить эту землю, но жмутся, хмурятся: денег нет, невступно… Хочу Михайлу Иванова все же прогнать – мне рекомендовали там одного в управляющие, зовет себя белорусским дворянином, но едва ли не поляк… Посмотрим… А чтобы подлеца Михайлу окоротить, надо будет кому-нибудь из его близких родственников лоб забрить.
– А ты знаешь, 15-го бала при дворе не будет: императрица нездорова, – торопилась в свою очередь сообщить ему Натали. – Кочубей и Нессельродэ ухитрились получить по 200 000 на прокормление их голодающих крестьян, но все уверены, что эти денежки они прикарманят и мужикам ничего не достанется. А у le beau Bezobrazoff, у кирасира, полный скандал: говорят, что его выгонят из флигель-адъютантов… Быть таким ревнивым! Он даже избил ее… А в кавалергардский полк, говорят, будут приняты два шуана, – что такое: шуаны? – барон Дантес и маркиз де Пина, прямо офицерами. Честь совершенно неслыханная, и гвардия ропщет.
– Наплевать на гвардию и на всех шуанов! – воскликнул он, жарко обнимая ее. – Ты скажи лучше: рада ли ты твоему муженьку?.. Et tu as été bien sage, hein?[76] А то смотри!..
– Да перестань! Ты и так всю меня измял…
С утра Пушкин погрузился в тот свой, особенный мир, в ту собачью комедию, в которой придворная жизнь и сплетни дико смешивались с жизнью и сплетнями кругов литературных. И если «свет» волновался болезнью императрицы, нехорошим поведением кирасира Безобразова, деньгами, которые под предлогом голода так ловко украли Нессельродэ и Кочубей, то литераторы больше всего шумели теперь по поводу потерявшей всякую меру цензуры. Никитенко заставил говорить о себе «весь Петербург». Один бездарный писака Олин написал стишонки в честь Николая, в которых назвал его Богом. Никитенко стихов не пропустил и – удостоился высочайшего одобрения: Николай приказал такого витийства не пропускать и впредь. Другой бумагомарака, офицер Марков, тоже превознес царя до небес и – получил бриллиантовый перстень. Это Маркову очень понравилось, и он написал еще книжечку, в которой, кадя Николаю, по безграмотности назвал его «поборником грядущих зол». Поднялся шум, книжку у Смирдина полиция отобрала, и цензура заставила перепечатать злосчастную страницу, заменив слово «поборник» словом «рушитель». Цензора были в величайшем смятении: чем-то вся эта музыка кончится?.. Министр народного просвещения, бывший член веселого Арзамаса С.С. Уваров, прочитав «Собор Парижской Богоматери» В. Гюго, пришел от романа в восторг, но запретил печатать его: «Нам читать такие вещи еще рано». Несмотря на все это, Никитенко продолжал сеять в институток «божественные искры», но в дневнике, в который он вносил все это, он скорбел: куда же мы идем?
– А вы слышали: Крылов написал три плохеньких басни и, несмотря на то, что у него со Смирдиным был уговор по 300 за басню, дедушка загнул по 500: говорит, ему карета нужна… Попомните мое слово: пустят литераторы Смирдина в трубу!
– А из Москвы, говорят, митрополит Филарет прислал Бенкендорфу жалобу на стих Пушкина «И стаи галок на крестах…» – в этом владыка видит оскорблены святыни. Разозленный цензор ответил бумагой, что галки, действительно, на кресты садятся, но что это вина не Пушкина и не цензора, а скорее московского полицеймейстера… И будто бы Бенкендорф учтиво посоветовал владыке, что не стоит особе столь высокого сана вмешиваться в такие пустяки.
– Перестаньте!.. Все это только сплетни.
– Так говорят. А бедный Батюшков-то, слышали? Совершенно потерял рассудок. Все говорил о каком-то союзе с Азией и Америкой, и будто бы он видел, как кто-то влачил в пыли Карамзина и русский язык… Как смерть Василия Львовича Пушкина была вполне литературной смертью, так и сумасшествие Батюшкова вполне литературное сумасшествие… Ха-ха-ха…
– Александр Иванович Тургенев сказывает, что за границей он встретился с Мицкевичем. Он проповедует там, что в основу решения польского вопроса должен быть положен религиозный интерес, и верит, что Польша скоро станет политическим мессией народов… Это не хуже Батюшкова. Мицкевич старался заинтересовать этим даже Гёте, но экселленц принял его чрезвычайно холодно.
– А вы слышали рассказы Соболевского, как они с Николаем Тургеневым к Шопенгауэру затесались? Умора!.. Заговорили о смерти. И немец и говорит: нисколько не страшно, что мое тело будут точить скоро черви, а страшно, что германские профессора будут точить мои мысли… Тургенев попробовал было защитить ученых, но тот впал в чрезвычайное раздражение и выгнал обоих вон.
– Позвольте: какой такой Шопенгауэр?
– Как, вы не знаете Шопенгауэра?! Но это же всем известный теперь немецкий поэт!
– Кстати, в журнале министерства народного просвещения напечатана статья профессора Страссбургского университета, Ботэна: все философии вздор – всему надо учиться в евангелии. Уваров приказал, чтобы все профессора философии и наук, с ней соприкасающихся, руководствовались в своем преподавании этой статьей.
– Ч-черт знает что!
– А Гоголь, говорят, читал Пушкину свою новую повесть, как поссорились два помещика, что ли, – Пушкин, говорят, хохотал страшно!
– Да… Но слышали: Николай приехал внезапно в Москву и во всем дворце не оказалось ни единой вытопленной комнаты! Вот крадут-то! И, говорят, он долго не мог добиться чашки чаю!..
Но все эти волнения покрывала одна забота, один вопль: денег! Но где их взять?! Михайла Иванов грабил невероятно, Пушкин страшно кипятился, но – что же предпринять? Выгнать в шею? Неловко из-за Дуни… Тем более что и дело с лужком под мельницу он второпях оставил нерешенным… Впрочем, в хозяйстве не одни неприятности были: Пушкин думал, что у них в Михайловском всего 700 десятин, а вдруг оказалось, что не 700, а целых 2000! Этот сюрприз был довольно приятен… А тут как раз Смирдин является с деньгами за «Гусара».
– Рукопись взяла у меня жена, – поздоровавшись с издателем, засмеялся Пушкин. – Идите к ней…
Александр Филиппович Смирдин был великий оригинал. Мужичок, он начал службу книжному делу мальчиком, разбогател и был в это время крупнейшим книготорговцем Петербурга. За выгодой он не гонялся: он любил литературу и уважал писателя. А писатели платили ему за это эпиграммами и всячески старались ободрать его.
Вслед за лакеем, на цыпочках, робея, Смирдин прошел к Наталье Николаевне. Она приняла его стоя.
– Я вас для того призвала к себе, – сказала она, – чтобы объявить вам, что вы не получите от меня рукописи до тех пор, пока не принесете ста золотых вместо пятидесяти: муж продал вам эту вещь слишком дешево… К шести часам принесите мне сто золотых, тогда и рукопись получите. Прощайте.
Смирдин, вытирая красным платком вспотевший лоб, сумрачный, пошел опять к Пушкину.
– Ну что? – встретил тот его смехом. – Трудненько с дамами дело иметь? Ну, делать нечего, надо вам ублаготворить ее. Ей понадобилось заказать себе новое бальное платье… Я с вами потом сочтусь…
К шести часам Смирдин покорно принес сто золотых и получил «Гусара». Натали просто в столбняке каком-то была: такие деньги за стишки!.. Зараженная примером мужа, она и сама взялась было сочинять стихи, – для облегчения бюджета, – но Пушкин отнесся к ее опытам сурово: «Стихов твоих не читаю, – написал он ей. – Черт ли в них? И свои надоели…» Так у Натали ничего и не вышло. А как чудесно пошло было у нее: и розы, и грозы, и слезы, и грезы, и угрозы, и морозы – просто прелесть, как похоже!.. Нет, что ни говори, а он, в конце концов, страшный капризник…
Под новый год был блестящий бал у графа A.Ф. Орлова. Блистали в новых мундирах и два шуана – средства на блистание даны были им из «шкатулки» императрицы. Дантес – невысокого роста, красивый малый с золотистой головой в кудрях – держался более чем развязно. На него покашивались, но это нисколько не смущало его. В одной из гостиных, щеголяя ляжками, в кругу своих поклонниц граф де Грав опять и опять рассказывал о Бетховене. Наталья Николаевна – она была беременна третьим ребенком – кружила головы всем. Соперниц ей уже не было. Князь Вяземский угрюмо смотрел на нее из-за своих сердитых очков: она кокетничала с питомцем муз, но не давалась. Маленький, смуглый Миша Лермонтов не сводил с нее грозовых глаз…
– Пойдем в буфет отдохнуть немного, – поймав Пушкина, проговорил граф Орлов. – Надо монаршую милость к тебе спрыснуть.
– Какую монаршую милость? – удивился Пушкин.
– Постой: ты притворяешься или серьезно? – посмотрел на него граф. – Ты же сделан камер-юнкером… Разве ты еще не знал?
– Что?! – весь потемнел Пушкин. – Ты… серьезно?
– Но позволь… В чем дело?
– Меня?! Камер-юнкером?! – повторил Пушкин и вся кровь бросилась ему в голову. – Да разве я ему мальчишка дался?!
– Mais voyons, voyons!..[77]