XXXVI. Председатель российского учредительного собрания
Казематы затихли. В темноте слышались только медлительные шаги часовых да их сонное позевывание. Под звездами с говором проносились стаи дикой птицы… Маленький, со строгими глазами, Завалишин сидел у окна и, по издавна принятому правилу, строго просматривал прожитой день: не погрешил ли он в чем-нибудь против того нравственного закона, который он раз навсегда поставил себе путеводной звездой в жизни и следовать которому он обязывал не только себя, – что было хорошо, – но и других, что было совсем плохо, но по молодости его извинительно. Особенных промахов сегодня не было. Зря только позволил он себе рассердиться на свистуновскую компанию. Этих апрантивов революции он во имя нравственного закона презирал, презрения своего перед ними не скрывал и думал их презрением этим наказать. Не хорошо было и то, что он принимал участие в легкомысленной и смешной болтовне, которую затеял душа-Розен. Барон очень смешно представлял, как при получении у них в Ревеле известия о кончине вдовствующей императрицы Марии Федоровны один полицейский неутешно расплакался: «Кто же будет у нас теперь вдовствующей императрицей?» И он, Завалишин, рассмеялся и тем как бы поощрил это легкомысленное препровождение времени.
Он поднял свои строгие глаза в звездное небо и маленькой ручкой своей долго тер свой упрямый лоб: он забыл записать сегодня одну дельную мысль. Что это было? И он упрямо искал потерянное, пока не вспомнил. Это была мысль Джона Стюарта Милля: «Дайте человеку кусок пустыни в собственность, и он чрез десять лет превратит его в цветущий сад, но дайте ему цветущий сад в десятилетнее пользование, и он превратит его в пустыню». Прекрасно!.. – одобрил он. – Никаких ютопий!..
Завалишин родился вундеркиндом и вундеркиндом пошел жизнью дальше. Он был сыном начальника Астраханского казачьего войска и рождение его в 1804 г., – он был ровесником Марьи Николаевны, – а в особенности крещение, в Астрахани было отпраздновано с чрезвычайным торжеством, в знаменной зале губернаторского дворца, в присутствии всех должностных лиц и представителей инородческих племен, кочевавших по раскаленным прикаспийским степям. Он был определен в морской корпус, в Петербурге, а в 16 лет, изумляя всех своими способностями, был уже в этом корпусе преподавателем. Через два года он ушел в кругосветное плавание со знаменитым впоследствии адмиралом Лазаревым. Уже из Лондона молодой мичман написал Александру I в Верону письмо, в котором он требовал – он никогда не просил – личного свидания с государем, чтобы объяснить ему, что он идет не туда и не туда ведет Россию, куда следует. Это обращение молоденького мичмана поразило Александра, и он приказал вызвать его к себе. Но русские корабли были уже в Океане. Ум Завалишина кипел проектами и преобразованиями. Он мечтал, например, о присоединении к России Калифорнии и своим прямодушием и энергией сумел по пути склонить правительство Калифорнии к своему проекту. Он обдумывал занятие всего Амура и Сахалина, а если обстоятельства позволят, то и Сандвичевых островов. Когда на пути на кораблях вспыхнул бунт команды, это маленький Завалишин, не прибегая к оружию, усмирил матросов. И очень скоро за вундеркиндом прочно установилась репутация: птичка не величка, а ноготок востер…
Повеление государя явиться застало Завалишина уже в русско-американских владениях, на Ситхе. Он сейчас же собрался в путь и через всю Сибирь понесся в Петербург.
В Петербурге разные тяжелые события помешали усталому Александру сразу принять молодого реформатора и Завалишин должен был ограничиться лишь представлением записки с изложением своих взглядов. Его записка не удовлетворила Александра – через его руки за годы царствования прошли тысячи таких записок – и, усталый, во всем разочаровавшийся, царь вскоре умер, а Завалишин, успевший уже стать одним из самых деятельных членов Северного Общества, был арестован и посажен в страшный Алексеевский равелин. На допросах он заливал презрением Рылеева, который, по его словам, вел себя совершенно не достойно. И в крепости сторожам он приказал – опять приказал, не просил – подавать себе одну постную похлебку, а себе приказал 18 часов в сутки употреблять на занятия, а 6 на все остальное: сон, еду, гулянье… Как начальники крепости, так и члены комиссии никак не могли понять, каким образом человек, которому угрожает смертная казнь и, во всяком случае, вполне безнадежная будущность, может возиться с латинскими и греческими книгами и тем добровольно ухудшать, по их мнению, свое тяжелое положение, когда можно было немножко скрасить его сном или хорошей едой… Но маленький Завалишин знал свое дело…
И здесь, на каторге, Завалишин вел самую строгую жизнь, в основу которой он раз навсегда положил разум и нравственный закон. Он бесстрашно обличал не только товарищей, но и начальство, если они, по его мнению, уклонялись от указаний разума и нравственного закона. Лунин очень любил маленького проповедника. Он называл его председателем будущего Российского Учредительного Собрания «par droit et naissance»[83] и в знак этого подарил ему бронзовый clochette du président[84].
И вот маленький председатель будущего Российского Учредительного Собрания сидел один в ночи у окна и, глядя в звездные бездны, опрокинувшиеся над черными просторами Сибири, и слушая сонное позевывание и усталые шаги часовых, думал свои строгие, четкие думы. Он понимал, что блестящая карьера, начатая им, которая должна была дать ему возможность благодетельствовать людям в огромном, государственном масштабе, сорвана навсегда. Но он не жалел об этом нисколько: христианское учение говорит, что Богу надлежит повиноваться паче, чем людям, и что надо безбоязненно возвещать истину не только народам, но и царям, и не только царям, но – что много труднее и опаснее – и народам… О том, что случилось, он не жалел, но он жалел, что в действия свои они допустили те же неправильные средства, которые были в обычае у их противников и которые они сами осуждали: все эти обманы, насилие, кровопролитие и проч. Караулы в Петропавловке говорили им украдкой: «Вот если бы вы, господа, тогда нам сказали, что будет сбавка службы да не будут загонять в гроб палками, да по отставке не будешь ходить с сумой, ну, за это мы с вами пошли бы…» Но все это вздор, если бы даже все войска сразу примкнули к ним, толку не получилось бы, ибо они сами попрали нравственный закон.
«Пример Екатерины II представляет непреодолимый соблазн уму, – думал он в ночи. – Тут представляется неопровержимая дилемма: если Екатерина II, которой все права истекали только из того, что она была жена Петра III, имела право для блага государства восстать против своего мужа и государя, не отступая и от крайних средств, то как же может быть воспрещаемо подобное действие коренным русским, для которых благо отечества составляет даже обязанность? Поэтому-то, на основании этого главного примера, все рассуждения в тайных обществах сводились к следующей аргументации: или Екатерина имела право так действовать для блага отечества, – тогда тем более имеет это право и всякой русский, или она не имела права, – тогда весь порядок, ею основанный, есть незаконный, а потому всякий русский имеет право не признавать его…
Либерализм противоположен эгоизму, – продолжал он свои думы, – а не какому-либо виду общественного устройства, и эгоист, в какой бы партии ни был, какой бы формы ни являлся партизаном, внесет неправду во всякую форму – анархические действия под покровом власти и деспотизм под покровом свободы. Оттого-то и легок у иных людей переход от участия в революции к деспотизму и обратно – переход, изумляющий только тех, кто не входит к высшим началам и, поражаясь противоположностью видов, не замечает, что это только различные виды одной и той же сущности…»
И ярко вспомнился день, когда под прошлым была подведена черта итога, день произнесения приговора.
Маленький пароход, который перевозил осужденных моряков из крепости на рейд, пристал к парадному всходу флагманского корабля. Они стали подниматься на палубу и вдруг их встретило неожиданное торжество: командир корабля и офицеры встречали их пожатиями руки, а стоявшие вдали приветствовали знаками. Началось чтение приговора. Старик-адмирал не выдержал и заплакал. Многие из офицеров не могли вынести сцены и, замахав руками, бросились вниз… Матросы, державшие ружья на караул, как следует по положению при чтении указов, взяли их под курок и утирали кулаками слезы. Никто и не подумал взыскать с них за это нарушение воинских правил. Когда отобрали у осужденных их мундиры и принесли солдатские шинели, он, маленький председатель будущего Российского Учредительного Собрания, стал раздавать их из кучи товарищам и говорил им:
– Господа, будет время, когда вы будете гордиться этой одеждою больше, чем какими бы то ни было знаками отличия…
Исполнилось ли его пророчество? – спросил он себя, но ответить не успел: сзади послышались осторожные шаги и женский шепот. Мимо окна, крадучись, прошел один из конвойных, а за ним в солдатской шинели в накидку какая-то девка – одна из тех, которых водили к Свистунову… Маленький председатель брезгливо сморщился и пожелал сейчас же записать одну из тех дельных и четких мыслей, которые он любил и которая только что пришла ему в голову:
«Многие, жертвуя большим, не жертвуют прихотями и удовольствиями, отвлекающими от серьезных дел, и не соблюдают чистоты жизни, трезвости и воздержанности, первых условий, чтобы быть свободным и достойным свободы».
XXXVII. Владимирки жизни
Ослабевшая после выкидыша Наталья Николаевна уехала с детьми в Полотняный Завод, майоратное имение брата в Калужской. По Петербургу поползли всякие коммеражи. На ушко за верное передавали, что она выкинула оттого, что бешено ревнивый муж избил ее. Жизнь продолжала трепать Пушкина все больнее и больнее. Чтобы не участвовать в придворных церемониях, где он, камер-юнкер, должен был бы выступать наряду с мальчишками, он сказывался больным. Долги давили его беспощадно и не только уже свои, но и беспечного «дражайшего» и не менее беспечного брата. В довершение всего полиция вскрыла его письмо к жене и оно пошло гулять по городу. Страшного в письме не было ничего, но оно возбуждало толки. Пушкин взбесился и дал волю своему негодованию не только в дневнике своем, но и в речах.