– Жизнь была не очень милостива к вам, друг мой…
Он посмотрел на нее с теплым состраданием.
– А разве к вам она была милостивее?
Она только рукой махнула.
– Жизнь обманула, – тихонько уронила она. – Муж только шумит и плачет, дети все разлетелись и завили свои гнезда, и один Бог знает, лучше ли им в их гнездах… Нужда заедает… И в довершение всего эта вот болезнь… Вы не можете себе представить, как тяжело иногда ночью… Правда, пора и к развязке…
И в глазах, в которых стояло страшное, опять налились крупные слезы… Издали послышался громкий голос Пушкина, и за дверью раздались его быстрые шаги. Завидев незнакомого человека, он недовольно нахмурился, но, всмотревшись, узнал полковника.
– Но какой чудной бородой вы обросли! – засмеялся он. – Вот этого мне для солидности только и не достает: чудной белой бороды… Но как это вы вырвались от аггелов? Помиловали?
– Я ушел самовольно, – улыбнулся полковник. – И я очень прошу вас, любезный Александр Сергеич, не говорить никому о моем пребывании в столице: я сам скоро уйду… А то опять вцепятся… Очень уж они со своей вечной озабоченностью надоедливы.
– О, да! – раздраженно воскликнул Пушкин. – Вцепятся, так никак не отряхнешь… Знаю!..
– Но как же вам живется, любезный Александр Сергеич?
Тот развел руками.
– Правды перед добрым человеком таить нечего: нехорошо живется, – сказал он. – Вот мама все знает… В деревню не пускают, а здесь сил не хватает жить.
– Кто не пускает? Почему?
– Аггелы не пускают и – жена, – не удержавшись, вдруг зло рассмеялся Пушкин. – Сперва мы надуем им в уши всякого вздора, – опустил он кудрявую, с уже поредевшими волосами голову, – а потом и сами не рады… Если бы не это, так я на край света убежал бы…
Полковник грустно посмотрел на него.
– Вот так же и блаженной памяти император Александр Благословенный, от всего устав, хотел уйти, – сказал он тихо. – А вы его в это время… помните?..
– А кто ему мешал? – зло бросил Пушкин.
– Тот же, кто мешает и вам: судьба.
– Ну, не знаю, – нетерпеливо отозвался Пушкин. – Ты как себя, мама, чувствуешь? – оборвал он, раскаиваясь, что начал этот тяжелый разговор перед больной.
– Все так же: плохо, – отозвалась она безучастно. – Вот Зина Вревская мантилью мне подарила… Посмотри, какая красивая… Не понравилась ей моя старая кацавейка… А на что мне теперь такая мантилья?
Все замолчали: о нужном говорить было тяжко, потому что весь разговор сводится к сознанию полной безвыходности, а о пустяках – сил не хватало. Полковник смотрел то на нее, то на сына: «Владимирка… – подумал он. – Сами виноваты? Но от этого не слаще, а может быть, еще горше…»
– А что это за господин Белкин, Александр Сергеич, повести которого вы изволили отпечатать? – спросил старик, указывая на томик рассказов, который лежал рядом на круглом столе.
– А кто бы ни был! – засмеялся Пушкин. – Но повести надо писать вот, как он: коротко, просто и ясно…
– Нет, так, как пишет их господин Белкин, писать их отнюдь не следует, – мягко, но упрямо сказал старик. – Много воды с тех пор утекло, как мы с вами в Твери у Гальони встретились, но я, старовер, все на своем стою: в ядре нужна хорошая мысль, затем нужна для нее хорошая оправа и нужны хорошие технические средства, чтобы эту подобающую и достойную ядра оправу сделать как следует. Тут в работе оправы мастерство великое, сама оправа четкая и благородная, а души нет… И то, что сборничек этот, как слышно, имеет у публики успех, только подтверждает мое мнение: никто и никогда не кричал пророку «форо», но кричали, и не раз, «распни Его!»
– Прекрасно. А вы читали малороссийские повести Панька Рудого?
– Как же, как же…
– Что же вы о них скажете и о Гоголе?
Полковник опустил голову.
– Это все так хорошо, что тут все каноны падают, – наконец сказал он с виноватой улыбкой. – И, может быть, настоящее искусство только с этого и начинается…
Пушкин, потемнев, махнул рукой и стал прощаться…
Вскоре после него встал и полковник. Он не знал, увидит ли он еще ее, и сердце сжималось болью. Прощание вышло тяжкое, надрывное, полное недоговоренных слов, и, когда полковник вышел осторожно, на цыпочках, Надежда Осиповна ушла к себе, легла и долго проплакала…
У Пушкина было какое-то деловое свидание по издательским делам. Предположения разных газет и журналов у него и его приятелей возникали то и дело, но ничего, кроме бесплодного кипения, а иногда и убытков, не давали: их без труда заклевывала и опережала «рептильная» печать. Угождать правителям готовы были и они, но они не догадывались, что прежде всего нужно угодить самому главному властелину жизни: толпе… По дороге Пушкин, стыдясь себя, обдумывал новое обращение к щедрости Николая: долги душили его. Он тратил больше 25 000, а жалованья было 5000, литературные заработки были ничтожны… И вдруг ему стало ясно, что незачем идти обсуждать новую затею литераторов, что ничего из этого не выйдет, что спасение не там…
Весь смута, повесив голову и ничего не видя, он шел городом, сам не зная куда. И вдруг над головой его запели колокола: коль славен наш Господь в Сионе… Он был перед самой Петропавловкой… В собор тянулись серенькие богомольцы. И он, сам не зная зачем, пошел за ними. Пахучий сумрак собора, мерцание лампад, тихие гробницы царей сразу властно охватили его душу каким-то торжественным и печальным чувством. Жизни мышья беготня отступила от души, и она, предчувствуя, что есть что-то в мире и сверх этой беготни, точно приподнялась немного над землей, очистилась и окрылилась робкими крыльями.
Он стоял уже у большой, тяжелой гробницы. В ней лежал Белый, Иван Иваныч, который так не любил его под конец тяжкой жизни своей и которого преследовал своими насмешками и издевательствами он. От полковника Брянцева он уже слышал о тяжелой драме царя. Пушкину теперь стало особенно стыдно: зачем отравляли они один другому жизнь? Но поправить было уже ничего нельзя: между ними зияла страшная черная бездна, из которой веяло холодом. И он, могущественный царь, так же вот запутался в тенетах жизни, так же, мечтая об освобождении, не мог разорвать цепей, и вот для него все кончено. Неужели же только таким путем человек-невольник может уйти от жизни?..
И у гробницы замучившего себя царя Пушкин с особенною ясностью почувствовал, что, пока человек жив, есть у него все возможности и что в душе его нарождается уже какая-то новая жизнь, что только от него зависит дать этим вешним водам, этим вешним силам простор, которого они тут, среди тихих гробниц и вечных огней, просят…
XXXVIII. Неудачи Периклеса
Аглицкий клуб, как Овчая купель расслабленного, совершенно воскресил Чаадаева. Он не только по-прежнему, деятельно проповедовал самые чудные вещи в клубе и гостиных, но решился предоставить свои силы и в распоряжение правительства. В обращении своем к правительству он исходил из той высокой оценки, к которой он привык в гостиных своих поклонниц, но правительство по донесениям полиции знало его, как одного из московских, по тогдашнему официальному выражению, вралей, и потому его искательства никакого сочувствия наверху не встретили. Мало того, самоуверенный и учительный тон его посланий на фирмамент поднял там всех на дыбы, тем более что Чаадаев, минуя всех, обратился к самому Николаю…
Получив суровый отпор от Бенкендорфа, он сразу понизил тон и написал опять, украсив свое послание в этот безнадежный мир такими перлами, на которые решился бы далеко не всякий. Царя, между прочим, он заверял, что «для нас невозможен никакой прогресс иначе, как при условии полного подчинения всех верноподданных чувствам государя», а письмо к Бенкендорфу тогда же он заключил так: «Впрочем, какое бы мнение Ваше Сиятельство по сему обо мне ни возымели, в моих понятиях долг святой каждого гражданина покорность безусловная властям, Провидением поставленным, а Вы, облеченные доверием Самодержца, представляете в моих глазах власть Его. Всякому Вашему решению смиренно повиноваться буду». Но наверху определенно обиделись на московского Бруто-Периклеса, и приготовленный было к великому плаванию корабль Чаадаева окончательно сел на мель в аглицком клубе. Он понял: на верхах погибающей России засели безумцы и дело обстоит даже гораздо хуже, чем он изобразил это в своем первом философическом письме, которое, как и другие два, ходили в списках по рукам любомудров. Но, если его не хотят слушать наверху, он будет продолжать свою деятельность на общественной арене. И он, прислонившись к колонне и скрестив руки на груди, неустанно проповедовал всюду и развивал весьма энергичную эпистолярную деятельность. И чудо: с могил некрополя ему иногда отвечали сочувствующие голоса. Но были и дерзкие: безалаберный Денис Давыдов пустил по салонам на него эпиграмму:
Чаадаев рассеянно взял со стола только что полученное письмо от А.И. Тургенева и перечел отчеркнутую им самим цитату Тургенева из письма Мицкевича: «…Мне кажется, – писал Тургеневу Мицкевич, – что вернутся такие времена, когда нужно будет быть святым, чтобы быть поэтом, что нужны будут вдохновения и сведения свыше о вещах, которых разум не может сообщить, чтобы побудить в людях уважение к искусству, слишком долго бывшему актрисой, распутницей или политической газетой. Эти мысли пробуждают во мне сожаление и едва не тоску. Мне часто кажется, что я вижу Обетованную Землю поэзии, как Моисей с горы, но я чувствую, что недостоин вступить в нее».
Чаадаев по привычке нежно погладил себя по гладкому и сияющему, точно отполированному черепу и стал перечитывать только что написанную страницу своего ответного письма Тургеневу:
«…У нас господствует, как мне кажется, странное заблуждение. Мы во всем обвиняем правительство. Но правительство просто делает свое дело, вот и все. Будемте же и мы делать свое дело, будем исправляться. Большая ошибка считать безграничную свободу непременным условием умственного развития. Помните Восток: это ли не классическая страна деспотизма? Между тем оттуда мир получил свое просвещение. Вспомните арабов: догадывались ли они о благах представительного правления? Между тем мы обязаны им доброю частью наших познаний. Вспомните средние века: имели ли они хоть отдаленное представление о неизреченных благах золотой середины? Между тем именно в средние века человеческий дух развил наибольшую энергию. Наконец, думаете ли вы, что цензура, кинувшая Галилея в темницу, была мягче цензуры г. Уварова с товарищами? Но не вертится ли с тех пор земля, приведенная в движение толчком ноги Галилея? Итак, будьте гениальны и все устроится!..»