Во дни Пушкина. Том 2 — страница 59 из 79

– Ай не узнал? – улыбнулся он. – А это тот самый господин, который, помнишь, как мы Беловодию искать шли, помог нам на Владимирке-дороге… Помнишь, еще ему братец насустреч из лесу вышел…

– Как не помнить, помню… – проговорил разочарованно офеня. – Хоша воды и много утекло с тех пор, а помню, помню…

И, когда все поуспокоились немного, Антипыч сказал новым гостям:

– Вот послушайте, что человек этот сказывает… Очень назидательно. Он нам все уже выложил – слушайте конец, а я потом все сначала вам передам…

Григоров как-то растерянно улыбнулся и проговорил:

– Да и рассказывать ничего уже не осталось, посчитай… Описи пошли, взыскания, какие-то запрещения – сам пес не разберет, чего там только крапивное семя ни придумает! А мне все это враз надоело, плюнул я это на всю музыку – владай кто хочешь! – и ходу… И вот слоняюсь, голову преклонить куда не знаю, последышки доедаю… И, главная вещь, опостылело мне все на свете как-то, точно вот ни на что и глядеть не охота…

– А ты иди в монастырь… – слабо улыбнулся монашек.

Григоров удивленно и внимательно посмотрел на него.

– А и в самом деле! – воскликнул он. – Вот за Волгой, сказывают, скиты хороши есть: ворон костей не заносил… Так будто и живут в полном спокое…

– Не, за Волгу в скиты тебе не с руки… – раздумчиво сказал монашек. – Там, сказывают, строго очень… А ты, чай, на перинах спать привык… Ты иди лутче к нам в монастырь, на Святые горы, в Скопскую губернию… Хорошее место, тихое и не так чтобы очень уж строго…

– Хорошо, а убежал! – засмеялся бродяжка, оглядывая свои разбитые лапотки. – В отделку разбились! – проговорил он сам с собой. – Надо будет завтра на базаре новые покупать…

– Да нешто я по своей воле? – недовольно сказал монашек. – Меня по сбору о. игумен послали… по благодетелям… Оно, знамо, лутче бы ему ехать, да вот нашего брата не спрашивают…

Разговор разбился. Изредка подходили новые гости. Матвеевна свечи засветила. Антипыч вполголоса пересказывал полковнику повесть Григорова. Тот внимательно слушал.

– Ну, беды большой в его деле я не вижу, – сказал он, вздохнув. – Может быть, все это и к лучшему – кто знает?

– Помнишь, как хорошо про Григория Саввича рассказывали? – вставил Никитушка и торжественно, душевно продолжал: – «Когда солнце, возжегши бесчисленные свещи на смарагдо-тканной плащанице, предлагало щедрою рукою чувствам его трапезу, тогда он, принимая чашу забав, не растворенных никакими печальми житейскими, никакими воздыханиями страстными, никакими рассеяностями суетными, и вкушая радования высоким умом, в полном успокоении благодушества говаривал: благодарение всеблаженному Богу, что нужное Он сделал нетрудным, а трудное – ненужными…»

Полковник мягко улыбнулся старику и, помолчав, обратился вдруг к Григорову:

– Слышал я сейчас историю вашу, милостивый государь мой… Разрешите нескромный вопрос: откуда вы быть изволите?

– Из Нижегородской я, – просто отвечал тот. – Бывший владелец «Деднова», ежели изволили слышать.

– Так я и думал, – сказал полковник. – Значит, мы с вами родня, государь мой: я родной брат бывшего владельца «Деднова»…

Григоров во все глаза смотрел на старика, и по простодушному лицу его густо разлился жар стыда, глаза замигали, и нервно забегали пальцы, точно ища, куда спрятаться. И видно было, что он сделал над собой усилие, улыбнулся вдруг виновато и проговорил:

– Тогда… тогда прощения у вас должен я просить, милостивый государь мой, и всенародно-с… Размотал я ваше имение ни за понюшку табаку, можно сказать… Великодушно простите необстоятельного человека…

Никита тихонько засопел носом: его всегда волновали такие движения души человеческой, которые он про себя сравнивал с таинственным расцветом жезла Ааронова.

Полковник, тоже тронутый, засмеялся благодушно и, движением руки пригласив неожиданного родственника к своему столику, проговорил:

– Я тут совершенно ни при чем, – сказал он. – Было время, я пользовался им, потом вы, а теперь другие пользоваться будут. Не все ли равно?

– Мужиков, главное, жалко… – заморгав, дрогнул голосом Григоров. – Хорошо они до меня жили… А теперь…

– Ни хрена! – тихонько засмеялся бродяжка. – И мужику никакой такой вереды от этого нету. Мужик, когда он салом-то, как боров, обольется, тоже таким, прости Господи, чертищем изделаться может, и не подойдешь… А как вот вздрючат его маненько, глядишь, и опамятовался… Ни хрена! Живи, как говорится, не тужи – помрешь, не убыток… На Расее у нас правила есть такая: ежели ты, к примеру, на святках рядился, хари на себя всякие надевал, то на Хрещенье, хоть какой там мороз ни будь, обязательно должен ты после водосвятия в пролуби искупаться… Вот все это и для тебя, и для мужиков вроде пролуби на морозе выходить: хари не надувай, не озоруй, не путай, живи как попроще…

– А как жить?

– А как хошь… Кому какое дело? Все единственно. Слов ты ничьих не слушай, к слову себя не привязывай – иди куды хошь… Я тоже вот раньше на счет мужиков заботился, – сказал он, улыбаясь, – и как еще: Беловодию ходил для их, чертей полосатых, искать! А потом и раскусил, что все это омман один: не ищи в селе, а ищи в себе, как говорится… И, главное, какая штука… – тронул он Григорова за рукав, как делал всегда, когда хотел обратить внимание на свои слова. – Шли мы вот со стариком по своим делам, и, дорогой шодчи, ногами я что-то маненько разбился. А было это дело неподалеку от нашей деревни. И решился я к дому, к своим подвернуть, передохнуть маненько на печи. Потому года… А они, – чтобы ни дна им, ни покрышки! – мужичишки-то, ничем бы старика пожалеть, сразу так, как кобели, и вцепились: беглый старичишка и шабаш! Он, грит, старый кобель, по всему свету путается, а ты тут за его ответ держи… И в холодную меня при конторе Алябьева барина заперли: как господин твое дело рассудит, сиди и дожидайся… Может, и на то осерчали они, что я от их пошел Беловодию эту искать, а ни фига не нашел… Так нешто я тут, дурашки, причинен, что никакой Беловодии нету?… Н-ну, сижу я это в холодной и сижу, отдохнул, полутчало мне маненько… И вот выждал я погоды, выпросился вечерком до ветру и – ходу!.. Нет, мужик он, ежели его поковырять хорошенько, тоже сукиным сыном очень свободно себя оказать может… Может, и Беловодия-то это самая для его только предлога пображничать да дурака повалять…

Офеня Хромов весело рассмеялся: ай-да старик! В самую центру потрафил…

– Совсем нет надобности разбирать, каков мужик и каков барин, – сказал гревший у печки старую спину Никитушка. – Нужно настоящих христиан повсюду искать. Старец, царство ему небесное, не раз говаривал, что истинно-доброго христианина реже встретишь, чем белого ворона… Чтобы отыскать его, не мало диогеновых фонарей нужно…

– Никакой надобности нету и искать его, – сказал бродяжка. – На что он тебе? Сегодня он христианин называется, а завтра нехристем будет… Расходись все врозь и шабаш – это самое верное… Ну, как, Кузьмич? – обратился он к полковнику, чтобы перебить разговор: не любил он долго слова перебирать. – Где же мы с тобой ночевать ноне будем?

В окнах уже стояла черная ночь. И чувствовалось и в горнице, что мороз крепчает.

– Как и где? – вмешался Антипыч. – Ай у меня места не хватить? Вот посидим, погуторим, а потом народ поразойдется, ужином я вас накормлю и спать положу…

Григоров расспрашивал монашка о Святогорском монастыре. Хромов живо рассказывал любопытным о житье-бытье сибирском. Но скоро разговор опять сделался общим: теперь на очереди в трактире было старинное толкование апокалипсиса, найденное в рукописании кем-то из завсегдатаев трактирчика на Сухаревке, в ларьке… И они жадно читали истлевшие страницы с титлами, ломали головы и спорили до поту. Старый бродяжка то с улыбкой смотрел на ожесточенных спорщиков, то мирно задремывал: ах, и гоже было около печки!.. Соловьи изредка сонно пошевеливались и шуршали в завешенных клетках… А в уголке старый будочник с волосатым носом тихонько рассказывал двум своим дружкам по соловьиной части:

– Тогда под Обоянь я подался… Полые воды сошли уж, погода стояла, что в раю, дороги подсохли, и идти было надо бы лучше, да уж некуда… И вот раз под вечер, в пойме, слышу запели в чащуре, над озером… А ловить я надумал на самочку… Ну, разложил это я все свои причиндалы, слушаю, выбираю… А они поют, они поют!.. – дрогнул старый голос. – Ну, прямо в рай не надо!.. И стала меня зазрить совесть: как это ты, старый хрыч, руку на такое созданье поднять можешь?.. Верно, так, говорю, а и уйти, отказаться от всего силы нету… И так я расстроился, что просто заплакал… А они поют, а они разливаются, Господи, Боже мой!..

XLIII. Крестик Азиньки

Пушкин проснулся рано. В доме едва начинали шевелиться. Прошел, осторожно ступая, истопник с вязанкою дров, ближняя печка в коридоре скоро загудела, и из-под двери чуть потянуло дымком. Пушкин любил спать под гудение печки, но тревога, ставшая теперь обычной, не давала сомкнуть глаз. Он раздражался на каждом шагу, в раздражении делал глупости, которые делали жизнь еще нестерпимее. Жизнь становилась просто-на-просто жестокой бессмыслицей…

Вспомнился вчерашний вечер. Он был на первом представлении «Ревизора». Театр был переполнен самой отборной публикой. Слева, в полусумраке директорской ложи, виднелась неподвижно сгорбившаяся фигура с длинным носом… Пьеса с треском провалилась… «Охота была целый вечер истратить на эту глупую фарсу!..» – с зевком сказал, выходя, граф Канкрин, министр. И многие высмеивали автора. Вспомнился старый оригинал Брянцев, – что сказал бы он о пьесе? Техника прекрасная, четкая форма, но центральная мысль была уродлива и невероятна: Россия страшный зверинец, никого, кроме подлецов и уродов, в ней нет… Во-первых, это неверно: есть и люди, ибо иначе держаться жизни было бы не на чем, а во-вторых, такой подход к жизни просто нехудожествен: нельзя написать картины одним дегтем…

Он беспокойно пошевелился: вдруг вся его жизнь представилась ему таким