Во дни усобиц — страница 13 из 68

Но Гида упрямо замотала головой.

– Я знаю. Это твой отец, он убил.

– Что ты городишь?! – Владимир в гневе вскочил с постели. – Кто такое сказывал?! Говори! Кто навет сей мерзкий выдумал?! Кто хощет нас с князьями Петром и Святополком рассорить?!

– Я… случайно… Слышала я… Как твой отец… в покое молился… Несла ему книгу… Апостола… Услышала… Говорил он: «Не хотел убивать его! Бес меня попутал! Изяслав, брат!»

Владимир судорожно ухватился пальцами за резную спинку кровати. Стоял, не шелохнувшись, с внезапным ужасом, пронзившим сердце; наконец, выйдя из оцепенения, поспешил успокоить притихшую жену:

– Ты… Верно, ошиблась ты… Не то услыхала.

– Нет, нет! – решительно замотала головой Гида. – Я ясно слышала. Тихо было, ночь… И шёпот жаркий… Не ошиблась я.

– Ну дак, верно, попросту не уразумела ты. – Владимир с усилием преодолел волнение, сел и приобнял дрожащую княгиню за плечи. – Верно, скорбел отец о том, что погиб князь Изяслав за его дело. Ведь вступился он за отца, повёл рать киевскую на Чернигов и вот… сгинул. Потому и корит себя отец, и кается пред Господом.

– Ты… Уверен в этом? – Гида отодвинула его руки и продолжила с внезапной суровой решимостью в голосе: – Владимир, муж мой! Я хочу, чтобы ты поклялся… Поклялся, что ничего не знал! Что в гибели князя Изяслава неповинен! Вот, поцелуй!

Она положила на ладонь нательный Владимиров крестик и поднесла к его лицу.

– Поцелуй, – требовательно повторила шёпотом.

Владимир прикоснулся к кресту губами, прошептал: «Клянусь!» – и Гида, тотчас успокоенная его словами, откинула голову на подушку.

– Ты не обманываешь меня, я знаю, – сказала она. – Ты не такой, как мой отец, король Гарольд. Вот он нарушил клятву, которую дал герцогу Вильгельму. И потом он погиб в бою с ним. Страшно это!

– Страшно, да. Но ты о том не мысли. Нет бо на мне греха сего тяжкого. А отец… Что ж, может, ты не то услыхала, а может… Да кто ведает? Одно скажу: не нам судить отцов наших. Спи давай.

Владимир любовно провёл ладонью по впалой Гидиной щеке.

…Княгиня уже давно безмятежно спала, тихонько посапывая, чуть приоткрыв рот, а Владимир всё лежал в смятении, забросив руки за голову и тупо глядя во тьму.

«Что ж ты наделал, отче?! Как же нам теперича жить?! Как тем же Изяславовым сынам в глаза глядеть?! – Немые отчаянные вопросы один за другим мрачной чередой выстраивались в возбуждённом мозгу. – Ты хотел земле блага?! Но рази ж мочно… рази мочно благие дела кровью, убивством вершить?! Нет, нет, отче! Но мне ли тебя судить, отче, княже великий?! Ты прав! Се страшно, дико, но – прав!!! С таковым бо князем, как Изяслав, не стоять земле Русской!»

Он заснул только перед рассветом, и снились ему объятый огнём черниговский посад и умирающий дядька-вуй его, воевода Иван, шепчущий: «Люби землю нашу! Ворогам ходу не давай!»

…Днём примчал на взмыленном коне нежданный гонец из Смоленска. Под городом объявился Всеслав с полочанами. Горят сёла, деревни.

Тяжкие ночные думы пришлось отложить. Стиснув зубы, вцепившись руками в поводья, летел Владимир по заснеженным приднепровским холмам. Алое корзно колыхалось у него за плечами. Не было мира на земле, только мечтать приходилось о спокойной тихой жизни. Гнев охватывал душу, и не было больше ничего – одно ожесточение, одно желание ответить ударом на удар.

Громыхая оружием, неслась вдоль берега княжеская дружина.

Глава 16. Ударом на удар

Опять всё возвращалось на круги своя: погони, стычки, пожары. Словно и не было прежних миров, утомительных походов и жарких сеч; прошлое повторялось, раз за разом, с пугающим размахом, неподвластное человеческой воле, как-то само по себе, и в дикой стихийной круговерти ломались и обрывались людские жизни.

Ещё издали Владимир узрел под Смоленском багряное зарево. Город, подожжённый с четырёх сторон, весь был охвачен дымом и пламенем. Всеслав, створивши злое дело, уже скрылся в полоцких лесах. Владимир, не мешкая ни часа, приказал дружине пересесть на свежих коней и ринуть в погоню. Скакали через лесные пущи, все в снегу и в поту, бешеным галопом.

Дорóгой дружинники жгли полоцкие сёла. Владимир хмуро и безучастно смотрел на плач и стоны смердов, на пылающие дома и уводимую скотину, на трупы. Уже не казалось творимое, как раньше, ужасным непоправимым грехом – просто он мстил Всеславу за сожжённую Смоленщину, за его волчьи наскоки, за пролитую кровь.

После стало-таки не по себе, подумалось: «Что ж мы, князи, зверей хуже?!» Но то будет после, пока же он не испытывал в душе ничего, кроме гнева, кроме яростного желания ответить на Всеславовы лиходейства той же мерой, разорить и опустошить его волость. Такова была жизнь – жестокая, несправедливая, от которой временами хотелось убежать, упрятаться за стеной монастыря, но которая захватывала, обволакивала, завораживала его, молодого двадцатипятилетнего князя, заставляя снова и снова окунаться в свой бешеный клокочущий круговорот.

…Всеслав бежал, укрывшись в дремучих пущах, перегородив путь преследователям засеками и колючими триболлами[102]. Не один Владимиров конь хромал, иных пришлось убить, оставив на съедение голодным волкам, серые стаи которых упрямо следовали за ратью.

В отместку за Смоленск Владимир сжёг и обратил в пустыню Логожск и Меньск[103]. Ополонившись, дружина поворотила назад, к Чернигову.

За спиной оставались разрушенные и разграбленные города. Мира не было, шла по русским равнинам жестокая, косившая люд брань.

…Людей Владимиру становилось жалко, он не мог смотреть на страдания жёнок, не мог равнодушно слушать душераздирающий детский плач, но когда слышал слово «народ», то исполнялся гневом и презрением. Спрашивал сам себя: что есть этот самый народ? Есть людины[104], есть посадские ремественники, купцы, бояре. Есть полочане, смоляне, вятичи[105], кияне, черниговцы. У них единая молвь, но разные устремления и помыслы. Под народом же Владимир разумел нечто враждебное и стихийное, ту подобную морской буре или всепожирающему пламени силу, которая когда-то свергла с престола Изяслава, а десятью годами позже со стрелами, топорами и дубинами загородила ему путь на черниговских стенах. И с народом таким готов был молодой князь сражаться, не жалея себя.

В будущем ему предстоит увидеть и узнать иной народ.

Глава 17. Красавица Сельга

На степных полях зеленел ковыль, синели васильки, на курганах, покосившись, застыли уродливые каменные изваяния. Стояла весна, степь благоухала травами, негромко токовали перепела, щебетали в чистом безоблачном небе жаворонки; простирая крыла, парил над полями хищный степной орёл.

Заголубел впереди Донец. Широко и привольно разлился он посреди бескрайней равнины. Показалась крепость с невысоким земляным валом, около неё во множестве виднелись разноцветные юрты, слышались удары кузнечного молота и скрип телег.

– Шарукань[106], – указал грязным перстом проводник.

Роман кивнул и, в нетерпении поджав губы, натянул поводья.

– Князь, надо торопиться, – подъехал к нему тонкостанный молодой грек в запылённом дорожном вотоле[107]. Чёрные вьющиеся волосы непокорно спадали ему на лоб из-под плосковерхой войлочной шапки.

– Ханы могут откочевать с зимовий на летние пастбища. Трудно будет потом найти их. Как перекати-поле, носит их по степи.

– Ведаю о том, Авраамка. Эй, отроки! – обратился Роман к ехавшему следом небольшому отряду воинов. – Разобьём тут стан, поставим походные вежи. А ты, – сказал он проводнику, – поезжай в город, поищи там солтана Арсланапу. Или хана Осулука. Или, на худой конец, бека Сакзю. Скажи: князь Роман измыслил идти в Русь.

Проводник поклонился, в знак почтения приложив руку к сердцу, взмыл на коня и галопом помчал к деревянным воротам – только пыль стояла столбом.

– Пустое это дело, князь. – Авраамка спешился, снял шапку и вытер ладонью потное чело. – Ханы не выйдут в Русь весною. Будут ждать осени. Посмотри на их коней – они изголодались за зиму на подножном корму, тощи и худы, скачут медленно. Вот нажрутся свежей травы, тогда, может, пойдут за тобой.

Роман с заметным неудовольствием слушал разумные слова молодого гречина. Красивое лицо его брезгливо поморщилось, уста презрительно скривились.

– Ты говоришь так, потому что ты – трус! – крикнул он, перебивая Авраамку. – Половцы – смелые воины, и за богатой добычей они пойдут хоть на край света! Пообещаю им большой полон, отдам на разор Всеволодовы сёла и деревни!

Авраамка вздохнул. Нет, никак не отговорить ему Романа от этой глупой затеи. Видно, твёрдо решил молодой князь пролить русскую кровь. Нетерпелив и криклив, как боевой петух.

Обернувшись, грек оглядел Романовых воинов. Все, как на подбор, крепкие удальцы. Таким ничего не стоит вмиг снести с плеч чью угодно голову. Все черниговские выкормыши, служили ещё в дружинах Романова отца, князя Святослава, исходили с ним сотни вёрст, за плечами у каждого – десятки кровавых сеч.

«“Под трубами повиты, под шеломами взлелеяны, с конца копья вскормлены”, – вспомнил Авраамка слова старинной песни, взирая на харалужные шеломы и дощатые брони ратников. – Лихие люди. У таких один ветер шумит в головах. Сеча для них – пир и утеха. Мне ли, сыну церковного списателя, с ними по пути?!»

Один из воинов, широкобородый кряжистый мечник, подошёл к Авраамке и хлопнул его по плечу.

– Что, грек, закручинился? Воротимся вборзе[108] в Русь, ещё попируем в Чернигове, Всеволода прогоним с великого стола, посадим князя Романа! Девок красных любить будем! Эх, был у мя друг – Ратша! Силён, скажу вам, браты, – таковых боле не видывал. Зарубил Ратшу прошлым летом лютый ворог, Яровит, Всеволодов прихвостень! Кровник он мой отныне! Встречу где – голову срублю!