Во дни усобиц — страница 24 из 68

Любовь бывает разной, и наступает она не всегда сразу. Вот он, Владимир, ведь не с первого же взгляда полюбил свою Гиду. Хоть и оженили их, а сколько он присматривался к молодой жене, сколько раз спрашивал себя, любит ли её по-настоящему! И сравнивал… да, сравнивал всегда английскую королевну с этой вот сидящей сейчас напротив него красавицей. И находил, что разные они обе и что каждая из них хороша по-своему. Гида надменна, молчалива, неулыбчива, со сложным, тяжёлым характером, но ему, Мономаху, с ней лучше. Роксана же вся исполнена страстей, она прямодушна, открыта, она вся перед ним как на ладони. Бывает жёстка, требовательна и ненавидит так же страстно, как и любит. Любит…

– Поступай, как знаешь, – оборвал Владимир молчание. – Будешь с ним счастлива – что ж, совет вам да любовь. Вижу, не нуждаешься ты ни в чём. Волости ещё стрый мой покойный Святослав тебе выделил. Что ж, живи, володей. Одно скажу: езжала бы ты со своим Лукой в стольный, возвращалась в терем свой. И ему нечего более в гриднице у меня делать, и тебе тут сором. В Чернигове все тебя с малых лет знают, в Киеве же мало кто о тебе и вспомнит.

– В чём сором видишь, князь?! – тотчас вспыхнула Роксана. – В любви?!

Мономах скрипнул от злости зубами, но сдержался.

– От злых языков подальше держитесь. И ты, и дружок твой! – довольно резко ответил он, поднимаясь со скамьи и тем самым показывая, что разговор их окончен.

Роксана посмотрела на него, повзрослевшего, возмужавшего, и вдруг засмеялась, легко, звонко и беззаботно.

– Помнишь, тогда, во дворе! Ты назвал меня красавицей! Я держала на руках котёнка!

– Разве такое забудешь? Кстати, тот котёнок вырос в большого кота. А вот это, по всей видимости, его сын! – Мономах взял на руки серое полосатое животное, которое тотчас недовольно забило хвостом и укусило князя за руку. – Такой же игривый и так же кусается!

Он снова восхищался серебристым звонким смехом этой женщины, смотрел, как она ласково берёт на руки кота, гладит его и опускает на пол. Затем она неожиданно поднимает голову в цветастом повое и обжигает его взглядом своих задорных, как в молодости, глаз.

Она собирается уходить, возможно, больше они не увидятся, а почему-то ему не хочется, чтобы она уходила. Ему нужна её простота, её смех, её глаза.

«Неужели я люблю двоих?!» – задаёт сам себе вопрос Мономах и не может на него ответить.

Он рассеянно смотрит, как поправляет она у себя на челе локон непослушных светло-русых волос, как улыбается ему пунцовыми, чуть припухлыми устами, как проводит перстом по иконописному носику и, махнув ему на прощание рукой, скрывается за высокими дверями. Он с трудом подавил в душе желание броситься ей вослед, схватить, воротить. Понимал: это бесполезно и глупо.

Роксана ушла, а он долго ещё стоял посреди горницы, вдыхая аромат её благовоний. Он словно вернулся на короткое время в свою молодость и теперь мучительно возвращался к повседневным будничным делам…

По Третьяку[143] покатился, скрипя полозьями, просторный крытый возок. Проехав через городские ворота, помчался он по дороге на Киев. Кони шли быстро, весело звенели колокольчики. Из трубы на крыше валил белый дым.

Глава 28. В вятичских дебрях

По зимнему лесу, ломая ветви, бежали трое людей в обшарпанных крестьянских кожушках. У переднего, чернобородого детины, поблескивал за поясом топор. Двое других, помоложе, торопились следом, выдыхая в морозный воздух густые клубы пара.

Трудно было признать в этих людях дружинников князя Владимира Мономаха – скорее походили они на свирепых татей, забравшихся в глухую лесную чащобу.

– Эй, Годин, может, передохнём? – обратился к чернобородому тонкостанный высокий молодец, смахивая с вислых пшеничных усов сосульки. – Этак падём тут, яко кони загнанные.

Годин, молча супясь, отрицательно мотнул головой.

– Бусыга, ну скажи ты ему! – повернулся молодец к бежавшему рядом третьему товарищу, приземистому, в смешном заячьем треухе.

– Помолчал бы, Столпосвят. По сторонам лучше глянь, нет ли кого. Не упредим еже князя, опять уйдёт Ходота, опять нам с тобою по сим лесам бегать. И так уж, верно, хватились нас, ищут людишки разбойные.

– Поспешай! Хватит лясы точить! – оглянувшись, ожёг их неодобрительным суровым взглядом Годин. – Вон впереди яруг[144], за ним сторожа наша, а тамо и князь со дружиною недалече.

Смеркалось. Как только спустились путники в овраг, пошёл, посыпал крупными хлопьями снег. На склоне крутого холма, меж вековых тёмных елей с острыми пиками-верхушками громко ухнула сова. Годин сорвал с рук рукавицы, приложил ладони ко рту и глухо, по-волчьи завыл. Разлапистые ветви одной из елей осторожно раздвинулись.

– Ступайте сюда, – окликнул их сторожевой воин.

…Годин медленно, отхлёбывая из большой чары мёд, рассказывал сидевшему напротив Владимиру:

– Как ты нам и повелел, княже, пришли мы в село. Стали на постой в избе у одной старухи. Сказались, беглые мы, мол, закупы[145] из-под Ростова. Сперва, гляжу, не шибко-то нам селяне поверили. Тогды Столпосвят всякие байки тамо болтать начал – про Велесову рощу, про то, как Велес палицу свою в озеро кидал. – Годин презрительно усмехнулся. – Потом гляжу, потеплели к нам вятичи, за своих почитать стали. У старухи той дщерь есь, вот и дознались мы: у дщери сей хахаль имеется. И не кто иной он, как самого Ходоты сын. Ну, думаю, держись. Не иначе, заглянет сюда Ходота. А в селе, княже, ни церквёнки никакой нет, в домах – ни иконки даже единой. На поляне же, у самого леса, идолы поганые стоят. Нынче с ночи, глядим, костры они возжигать тамо стали. Ну, Бусыга на полянку выбрался, а тамо уж разбойная ватага собирается. И ентот самый Ходота, он у них за старшего, с сыном вместях, оба в кожухах боярских добрых. И девка сия на Ходотовом сыне виснет. Ну, мы дёру в лес, тебя упредить. Вот, княже.

– Что ж, Годин, верно ты мне службу справил. – Князь оживился. – Эй, Бусыга, Столпосвят! – окликнул он, высунувшись из походной вежи. – Коней седлайте! Путь дружине укажете!

…Налетели на заре. Владимир велел никого не щадить. Село горело, снопы искр сыпались на почерневший истоптанный снег, глухо звенел, раздирая лесную тишину, набат. Вятичи, пешие, с топорами, колами, дубинами, яростно, не жалея живота своего, бросались на конных оружных ратников. Один за другим падали они мёртвыми в сугробы, окрашивая багрянцем белую снежную скатерть.

Отпихнув в сторону девку, Бусыга ворвался в избу. Ходота, с добрым мечом в деснице, стоял посреди горницы.

– Что, взяли, кровопивцы! – злобно прохрипел он. Лицо старейшины, искажённое лютой ненавистью, было отталкивающе-страшно.

«Стойно дьявол сам!» – успел подумать Бусыга, прежде чем его меч, описав крутую дугу, ударил Ходоту по плечу.

Клинок, сверкая в свете лучины, выпал из слабеющей руки смутьяна. Ходота, вздрагивая от боли, медленно осел на дощатый пол.

– Вот тебе ещё! – коротким росчерком меча Бусыга отсёк вятичу голову.

…Когда всё было кончено, Владимир объехал разрушенное село.

Ещё дымились развалины изб, на поляне дружинники рубили мечами и топорами идолов. И везде были трупы. Князь невольно закрывал глаза. Знал, понимал – иначе нельзя, но всё равно было жаль. Вон тот широко раскинувший руки вятич в медвежьей шкуре с остекленевшим взглядом бешеных белесых глаз, наверное, мог бы стать добрым воином, или ремественником-умельцем, или ратаем, а вместо того лежит бездыханный, невесть за что сложив буйну голову. Или вон тот юнец с пушком над устами – жить бы ему, радоваться, любить – так нет! Или застывшая, словно заснувшая у крыльца избы девушка с пухлыми, запорошёнными снегом губами, судорожно сжавшая в предсмертном объятии вилы! Рожать бы ей, нянчить детей, а она! Безлепая, глупая смерть!

Но ненависть, жаркая, неистребимая, пересилила в душе Владимира жалость и сострадание. Все эти люди – его враги, с ними он не мог бы, как даже с половцами, договориться, умириться. Зря он думает: этот громила в медвежьей шкуре не стал бы воином или пахарем, а девка та, у крыльца, одних смутьянов и идолопоклонников бы взрастила, врагов бы лютых вскормила его, Владимира, сыновьям.

Князь решительно поворотил коня.

– Кончайте! – крикнул он Годину. – Пора в путь!

…Снег всё сыпал и сыпал, обмётывая ветви могучих елей, он летел, вился клубами вослед уносящимся за окоём всадникам. Заметая следы, яро свистела в ушах бешеная январская вьюга.

Глава 29. На службе у купца

Не спалось Тальцу прохладной вешней ночью. Лёжа на жёстком деревянном ложе в узкой каморе, думал он, забросив руки за голову и уставившись во тьму, невесёлые думы. До ушей его доносился отдалённый шум. Что-то неладное творилось на улицах и площадях Константинополя, в окне время от времени вспыхивали огоньки, раздавались крики и звон оружия. Талец, приподнявшись, беспокойно прислушался, десница его безотчётно потянулась к мечу в кожаных ножнах, лежавшему у изголовья; внезапно вспыхнувшая тревога снедала душу молодца.

Второй месяц под стенами Константинополя стояли мятежники. Против императора Никифора Вотаниата поднял бунт великий доместик Запада[146] Алексей Комнин, молодой талантливый полководец. Его сторону приняли многие влиятельные знатные лица: Палеологи, Дуки, Григорий Бакуриани. Но крепки и надёжны были стены Константинополя, в прошлом не один раз лавины мятежей разбивались о них и гибли, поверженные в прах. В Ромее правил всегда тот, кто владел столицей.

Понемногу шум стал усиливаться, Талец поднялся и подошёл к окну. В предместье святого Маммы, за высокой каменной оградой, царили тишина и безлюдье, во дворе неторопливо прогуливались вооружённые копьями стражники. Талец успокоился, вздохнул и лёг, снова погрузившись в раздумье.