– Сумасшедшая! – услышала она за спиной крик Магнуса.
«О Господи! Яровит, верно, сих псов подослал! Вот так налетят, почнут сильничать – не отобьёшься!» – Она остоялась в холодных сенях, потом несмело выглянула в оконце. Двое верховых медленно проехали мимо, кони засеменили по улице и вскоре скрылись вдали в вечерних сумерках.
Теперь Милана знала: ждать ей больше нечего. Завтра же, когда будет Яровит возвращаться после совета с боярами и епископом в свои хоромы на Ярославовом дворище, она пустит в него стрелу… Вот и лук висит на стене, и тул со стрелами, и кольчуга серебрится в свете лампады, и шелом с личиной[177]… Готовилась Милана, примеряла кольчугу, натягивала тугую тетиву, набиралась решимости для лихого своего дела.
Не подумала она только об одном: лишь Всевышний ведает, что ожидает человека на белом свете. Иной раз нелепый случай, слепое стечение обстоятельств круто меняют жизнь и делают совершенно невозможным то, что ещё вчера казалось важным и необходимым.
Наутро Милана, как обычно, направила стопы на пристань. День выдался жарким, между делом она, сопровождаемая на сей раз двумя слугами, прошлась по торжищу, рассматривала щепетинный[178] товар у сидельцев, любовалась застёжками-фибулами, пуговичками, искусно вырезанными из дерева, стеклянными бусами разных цветов, чётками. Внезапно всполошно ударил медный вечевой колокол.
– Пожар! Загородье горит! – крикнул кто-то.
И вот она уже бежит к причалам, на ходу с раздражением заталкивая под повой волосы, прыгает в какую-то ладью, умоляюще просит:
– Гребите вборзе! Ради Христа! Чада у мя тамо, в Загородье!
Берегом проскакал комонный отряд. Далеко впереди Милана увидела Яровита; за спиной у посадника развевался голубой плащ, он ударял боднями в бока взмыленного скакуна.
«Спешишь, смертушки своей ищешь, чёрный ворон!» – с неприязнью подумала молодица, презрительно поморщившись.
…Хоромы были охвачены огнём. Милана с безумным остекленевшим взглядом застыла в оцепенении; бледнея, пошатнулась, едва не упала без чувств. Острой молнией пронзила её страшная мысль: «Чада! Они погибли, задохнулись в дыму!»
Какие-то люди суетились вокруг, несли вёдра с водой, мужики с баграми растаскивали горящие брёвна.
Милана не заметила, как спрыгнул около неё с коня Яровит. Кто-то из толпы крикнул ему:
– Двое детей тамо у ей, в дому!
Очертя голову посадник ринул в горящий дом, прямо в пламя.
Спустя какие-то мгновения внезапно выйдя из оцепенения, Милана с изумлением увидела перед собой такое ненавистное ей лицо, всё чёрное от копоти, увидела дымящийся плащ, превратившийся из голубого в серовато-грязный, и вдруг узнала своих чад, перепуганных, доверчиво прижавшихся к груди посадника, обхвативших слабенькими своими ручонками его за шею.
– Вот, Милана, твои сыновья. Оба живы. Бог сохранил. Вытащил из-под балки, едва не задохнулись, – тихим голосом хрипло вымолвил Яровит.
Милана подхватила чад, стала осматривать их с заботой, спрашивать, не болит ли у кого что, не поранились, не обожглись ли они. Яровит стоял неподалёку, не уходил. Милана отвела детей подальше от огня, а когда воротилась назад к дому с ведром, снова увидела его, застывшего в молчании возле тлеющего порушенного забора. Лишь тут до неё дошло наконец, что он – да, именно он – вытащил из пламени её сыновей!
У Миланы опустились руки, ведро упало со стуком на землю, вода тихо зажурчала, обливая Яровиту тимовые сапоги. Но ни посадник, ни молодая женщина не обратили на это внимания, стояли они и смотрели друг на друга, не разумея, что же такое с ними обоими творится.
Яровит пришёл в себя первым.
– Милана… Гликерия – так ведь тебя здесь зовут! Твой дом сгорел. Его надо отстраивать заново… Я знаю… Всё знаю… Догадался… Ты не забудешь и не простишь меня… За Ратшу… Да, я убил его, я виноват! Не перед ним, перед тобой! Сделал тебя вдовою… Я не хотел. Милана, не хотел! – почти выкрикнул он в отчаянии, узрев её решительный, отвергающий его слова жест. – Он напал первым! Я был безжалостен и несправедлив. Я мстил за Тальца. Мстил всему белу свету. Ты должна понять, Милана!
Он замолчал, отвёл очи в сторону, до крови прикусил губу.
Милана стояла с ним рядом, чувствуя, как заходится в волнении сердце.
«Господи, что со мной?! Что творится?!» – задавала она сама себе вопрос и не находила ответа.
Так и стояли они друг против друга, пока не окликнули Яровита голоса дружинников.
– Прощай. Свидимся, – коротко бросил он и побежал вдоль улицы догонять своих. Точно так же, как и тогда, в Чернигове. И точно так же пыль клубилась над дорогой в раскалённом жарком воздухе. И так же точно смотрела ему вслед светлоокая молодая женщина, никак не могущая разобраться в тугом переплетении своих чувств.
Глава 37. Признание Яровита
Много ли прошло времени со дня последней встречи Миланы и Яровита, мало ли – кому как покажется. Зима вступила в свои права, внезапно ударили крепкие, сковавшие льдом реки морозы, такие, что аж деревья трещали в лесах. Солнце предательски светило в высоком, чисто вымытом небе, вытягивало людей из домов призрачным теплом. Но едва только высунется человек на улицу, как обожжёт его зима лютым холодом, окрасит в багрянец щёки, запорошит колючим снегом бороду, и ледяной злой ветер засвистит в ушах удалым Соловьём-разбойником.
И всё же люди спешили покинуть свои дома – наступало Рождество, весёлый бесшабашный праздник, его приближение чувствовалось и в радостных улыбках, и в личинах-харях, которые в неимоверном числе появились у торговцев мелким товаром, и в свиных мороженых тушах, что то и дело провозили к боярским и купеческим дворам расторопные челядинцы.
Посадник Яровит хмуро морщил чело, глядя на это нетерпеливое ожидание веселья. Всё сильней и сильней окутывал его холод, не тот, на улицах, а холод одиночества – унылый, тупой, беспросветный. Едва брался он за какое-нибудь дело, как сразу же и задавал себе вопрос: а для чего, для кого творю я это? Ни сына, ни даже племянника нету, некому будет продолжить потом его деяния, воплотить в жизнь его чаяния, замыслы, его мечты. А может, будет? Вот найдёт он какого разумного мальца-подростка и воспитает его, как воспитывал раньше Тальца. Но это будет после, потом. Пока же было совсем не до того – столько навалилось на Яровита разноличных забот, что аж голова иной раз шла кругом.
Не ладились переговоры со Всеславом. Уже месяц торчал на Городище полоцкий боярин, Яровит и Святополк убеждали Всеслава вернуть Новгороду некогда захваченные им сёла и погосты, на что упрямый оборотень-волкодлак никак не соглашался, а без этих уступок, в сущности своей ничтожных, мелких, Яровит не хотел иметь с полочанами и их князем никаких больших дел. Разве может быть крепким союз с тем, кому нельзя доверять и на кого нельзя полагаться. Сегодня Всеслав может стать им другом, но в то же время из-за него Яровит мог рассориться с Киевом, с великим князем Всеволодом, а такого поворота событий боярин совсем не хотел – киевский князь сейчас был ещё силён и способен держать Новгород в узде. Главное, сюда, на север Руси, из подвластного Всеволоду и его сыну Залесья[179] каждый год привозили хлеб, который в Новгородской земле родился плохо. Не станет хлеба – начнётся голод, наступит лихое время, и тогда ни Яровиту, ни Святополку в Новгороде не усидеть. Вот и оставалась потому мечтой несбыточной дерзкая дума – через Полоцк наладить широкие и прочные связи с ляхами, с уграми, перебросить мост на Волынь, к тамошним единомышленникам и возможным грядущим союзникам.
Яровит сжимал в бессильной ярости кулаки. Этот чародей Всеслав, ничтожный глупый князёк, возомнивший о себе чёрт знает что, мешал всем и вся, он рассорился со всеми своими родичами, он сидит, держится за свой Полоцк и ничего не хочет вокруг себя видеть и замечать!
«Се – моё!» – И больше ничего, кроме тупого, лишённого разума упрямства и мелких пакостей, до которых так не хотелось опускаться.
Тут ещё в самый канун Рождества пришла весть: литвины нападают на новгородские владения, чинят разор в сёлах. И уже подумалось Яровиту: не Всеслав ли подговорил этих доселе мирных лесовиков-язычников на злое дело, не по его ли указке шли литвины многие вёрсты за добычей? Не хочет ли полоцкий владетель устрашить новгородцев, показать, что не нуждается в союзе, что презирает Яровита и его дальние замыслы? Всё это ещё предстояло выяснить.
Медленно, пустив коня шагом, не замечая мороза, возвращался Яровит на Городище, прикидывая в уме, о чём надлежит ему говорить с хитрым полоцким посланником в следующий раз. Разговор намечался трудный, опять ждут его увёртки, намёки, уклончивые осторожные ответы.
А ещё и суд ему приходится творить, и в год не по одному разу объезжать новгородские волости, порой блуждая по лесам и топям. Да, тяжек его крест, давит он на него, и не на кого ему положиться – только на себя, на свой ум, на свою волю.
Меж тем и в самом Новгороде, и за городом люд шумел, гулял, за укутанным снегом земляным валом, в поле Яровита забросала снежками группа молодых, громко смеющихся жёнок. Один снежок сбил ему с головы шапку; посадник, злобясь («Хоть бы знали, какие у меня заботы! Так нет же, веселятся, что им! Неведомо для чего и живут на белом свете!»), спрыгнул с коня, подхватил шапку, нахлобучил её на голову, но обратно к коню не успел – угодил ногами глубоко в сугроб. Жёнки окружили его, осыпáли снегом, смеялись. Яровит ухватил одну из них, особо бойкую, облачённую в дорогой бобровый кожух, в алых сафьяновых рукавичках, затащил её в сугроб, посадил с собой рядом, сам не зная зачем, с каким-то то ли раздражением, то ли с презрением, то ли немного даже разделяя её необузданное дикое веселье.
Знакомое до боли лицо Миланы промелькнуло перед глазами. Меховая шапочка её сбилась набок, она уцепилась за его шубу руками в рукавичках и, видно, узнав, застыла с умильно полураскрытым ртом. Оба они в немом изумлении осели в сугроб. Смех и радостные крики жёнок слышались уже вдалеке, побежала весело звенящая гурьба дальше по городу, забыв про них, внезапно прильнувших друг к другу посреди завывания зимней вьюги.