Во дни усобиц — страница 53 из 68

Снисходительно улыбнувшись, он тихо сказал:

– Не ведаешь ты, что творишь. Или, думаешь, не дознались бы о вас слуги отца твоего? Помни же давешнюю толковню нашу. И прошу тебя: укроти плоть свою. Хотя б на время. Царьградский трон того стоит. Уж поверь.

Мало-помалу Пирисса присмирела. Офим подвёл ей коня, королевну посадили в седло и привязали её скакуна к коню Тальца.

Стефану воевода велел затушить костёр и поскорей убираться – на огонь могли прийти ищущие королевну слуги и рыцари.

Когда ехали обратно по лесу, Пирисса вдруг спросила:

– Расскажи мне, кто такой Моисей Угрин. Вчера ты называл это имя.

– Моисей Угрин – наш русский святой. Он жил в Киеве и служил отроком святому князю Борису. Когда же убит был князь Борис братом своим, злочестивым Святополком Окаянным, то попал Моисей в плен к друзьям Святополковым, ляхам, и очутился в рабстве у знатной одной полячки. И стала его сия нечестивая полячка домогаться, склонять ко блуду. Но отвергал Моисей все ласки её и ухищрения. Ну и повелела тогда полячка бросить его в темницу. А в темницу явился к Моисею один черноризец афонский и тайно его постриг. Когда же прознала о том искусительница, то воспылала она злобою, велела истязать каждодневно пленника своего палками, а после приказала евнухом его сделать. Истёк Моисей кровью, так что едва живу остался.

Талец замолчал. Они медленно ехали по тропке к лагерю. Как только впереди показались огни, Офим помчал вперёд сообщить радостную весть: королевна нашлась, целая и невредимая. Она просто вздумала ночью погулять по лесу, да заблудилась – конь понёс со страху.

– А что стало с той полькой? – спросила с любопытством Пирисса. – Ваш святой её простил?

– Она погибла. В земле ляхов поднялся мятеж, её растерзала толпа. Моисей же воротился в Киев, жил в Печерском монастыре у преподобного Антония. Там и скончал он живот свой.

– А ты, воевода Дмитр? Ты тоже хочешь уйти в монахи?

– Да нет. – Талец невольно рассмеялся. – Ратник я, не мних. Иная стезя мне выпала.

– У меня к тебе просьба, воевода.

– Какая ж такая просьба?

– Называй меня просто «Пирисса». Не добавляй «королевна». Пусть останусь я для тебя глупой девчонкой. И ещё: ты ошибаешься. Не за Константина меня отдадут, а за Иоанна. Иоанн – это сын базилевса Алексея Комнина. И он совсем мал. Но уже скоро мы будем обручены. Так хотят наши отцы. Ты был в Константинополе, Дмитр. В другой раз расскажешь мне о нём. Ладно?

– Да, – согласился Талец и, помолчав немного, добавил: – Пирисса.

Навстречу им с весёлым гомоном летели ободрённые радостной вестью королевские слуги.

* * *

Осень кончалась. Первые хрупкие снежинки носились в прозрачном воздухе, таяли, не долетая до земли, обращались мутными лужицами, по утрам покрытыми хрупкой корочкой льда. Иногда по вечерам яснело, долго-долго горел над чернотой леса розово-огненный закат, всё не умирая, не желая уступать место надвигающемуся мраку ночи.

В один из таких холодных ясных вечеров мчал Талец из Эстергома в Нитру[244]. Ехал без охраны и без поводного коня – благо путь был недалёк. По левую руку розовел в закатных лучах стремительный Ваг, было так красиво, что Талец приостановил коня и с улыбкой залюбовался рекой с полосами багряного сияния и дальним лесом, где за острыми верхушками дерев потухало, разбрызгивая прощальные лучи, ласковое солнце.

– Стой, урус! – ожёг Тальца чей-то грубый окрик.

Дюжина печенегов в коярах[245], в аварских шеломах, на конях без сёдел вынырнула справа из-за холмов. Среди них Талец узнал давешнего своего супротивника на ристалище, чубатого, с десницей на перевязи.

– Молись своему Исе, урус! – Криво усмехаясь, чубатый здоровой рукой с лязгом вырвал из ножен сверкающий клинок. – Наступил последний твой час!

Два других печенега, подъехав с боков, ухватили Тальца за плечи. Чубатый занёс саблю над его головой.

Талец не сумел толком ничего сообразить. Со свистом пропела возле него стрела. Чубатый, вдруг беспомощно взмахнув шуйцей[246], выронил саблю и с хрипом повалился наземь. Стрела пронзила ему горло и прошла навылет. В то же мгновение Талец с силой ногой отпихнул правого печенега, освободив руку, в едином порыве схватил меч, рубанул его по шелому и, не поворачиваясь, треснул стиснутой в кулак шуйцей промеж глаз левого, так что тот, охнув, упал с коня. Ударив боднями, воевода резко рванул в сторону. Из-за холма сыпались стрелы. Печенеги, поворотив дико ржущих коней, бешеным галопом с гиканьем понеслись к броду. Вскоре они скрылись в заречном лесу, только пенилась и пузырилась вода в месте, где проскакали стремительные мохноногие скакуны.

Тальца окружил отряд угров в блестящих баданах[247], с луками в руках.

– Воевода Дмитр! Ты не ранен?! – выскочила из-за спин ратников взволнованная Пирисса. Её парчовая шапочка сбилась набок, щёки раскраснелись, дыхание было тяжёлым и прерывистым.

– Мы ехали с охоты, увидели скачущих патцинаков[248]. Я сразу заподозрила неладное, – быстро, скороговоркой стала она объяснять. – Как хорошо, что мы успели вовремя. Они бы убили тебя, Дмитр.

Талец спешился и поклонился королевне в пояс.

– Благодарен тебе по гроб жизни… Пирисса. Сгубили б, не инако. Здорово ибо я им насолил.

– Это Кеген, он подстроил. Я пожалуюсь отцу. Пусть он прикажет отрубить голову этому степному ястребу!

– Нет, Пирисса, нет. Хан отговорится. Скажет, не давал никоего повеленья. Он лукав, хитёр. Не наживай себе ворога. Ну его!

– А ловко ты тех двоих, – похвалил Тальца один из спутников королевны. – Одному мечом шелом прорубил, весь в кровище лежит. А второму зубы повыбивал, вон валяется, корчится.

Он одобрительно похлопал воеводу по плечу.

Пирисса откинула назад свою золотистую косу, поправила шапочку.

– Мы проводим тебя до Нитры, воевода. Там и заночуем, – объявила она. – Ты зря не взял с собой охрану. Видишь, на дорогах неспокойно. Поедем. По пути расскажешь мне о Константинополе.

…Поехали медленно, шагом. Уже сгустились вечерние сумерки, мгла окутала землю, а Талец всё рассказывал и рассказывал девочке-принцессе с озорными бедовыми глазами о рыкающих золотых львах, о поющих на ветвях золотого дерева бриллиантовых птицах, о соборе Софии и статуях императоров, о Милии – путевом столбе, от которого идёт счёт стадиям пути, о потешной площадке, где царь и его приближённые на конях играют в мяч.

– Наверное, Иоанн, мой будущий муж, сейчас стоит со своей матерью на молитве, весь в дорогих одеждах, в жемчугах, – задумчиво промолвила Пирисса. – Он ещё мал и не может догадываться, что его невеста в этот час скачет по горной дороге. И не благоухает она ароматами духов, но вся пропитана пылью и потом. Ещё расскажи, Дмитр, о статуе базилевса Юстиниана[249].

– Ну, на коне он. В шуйце – шар держит. Держава – тако сей шар величают. А десницу простирает он на восход – встречь солнцу то бишь.

– А какие там чудеса ещё? Что ты видел, что запомнил?

– Ну, видал много чего. К примеру, палица есть там, коей разделил пророк Моисей море для израильтян. Ещё кивот древний, в коем манна небесная заключена была. Такожде зрел трубу медную иерихонского взятия. Зрел пелены Христовы. В колонне Константина – секира Ноева хранится, а в монастыре Спасском – чаша камня белого, в коей Христос в вино воду превратил. Ещё есть там мусийный образ Спасителя, и из ран на руках и ногах его вода святая сочится.

– Да, много всего на свете. – Пирисса вздохнула. – Ты знаешь, Дмитр, если я поеду туда, к ромеям, то должна научиться быть коварной, должна буду уметь строить козни, лицемерить, уметь бороться за себя. И ещё – знать, кто твой враг, а кто – друг. Это так сложно порой. Скажи, у меня получится? Как ты думаешь? Смогу ли я быть базилиссой? Настоящей базилиссой?

– Думаю, сможешь, – немного помолчав, уверенно ответил Талец.

– Вот уже и Нитра рядом. Стена крепостная, факелы. Будем прощаться. Вот тебе от меня подарок. Возьми. Вспоминай иногда о глупой девчонке Пириссе.

Она положила в руку Тальца какой-то холодный предмет, задорно хихикнула, пришпорила коня и унеслась вперёд, в темноту, в чёрный провал широких крепостных ворот.

Талец разжал пальцы. На ладони его, переливаясь в свете факелов, серебрился маленький узорчатый перстень.

Глава 58. Дерзость и ложь Авраамки

Авраамка никогда ранее не бывал в стольном Киеве зимою, не видел скованного льдом Днепра, укутанных снегом гор, припорошённых, словно посеребрённых, кровель теремов и верхов полукруглых башен, не любовался покрытыми голубоватым инеем ветвями дерев. Тем не менее он ощутил, что возвратился к прошлому, всё тут было как будто знакомо до мелочей, исхожено и изъезжено, даже холодный ветер-сиверко и свирепая метель казались старыми добрыми приятелями. И серое, обтянутое шатром из низких неприветливых туч небо было родное, величаво-спокойное в своей необъятности. Его захотелось сравнить с бездонными глазами Роксаны, такими же необъятными, как будто заключающими в себя весь земной грешный мир.

Нет, глаза жалимой им женщины были чище, прозрачней, глубже, светлей. И зачем опять Авраамка стал сравнивать несравнимое? Или потому что и то и другое для него теперь слились в одно нераздельное понятие – Русь, Киев, молодость? Он сам не знал и не смог бы ответить на вопросы, которые нескончаемой чередой выстраивались в возбуждённом мозгу.

Почему кажется таким близким зимний Киев? Отчего сжимает сердце тоска при виде хмурой серости небес? Почему студёный ветер-сиверко не пронизывает холодом, а словно бы даже согревает?

Авраамка удивлялся сам себе и пожимал плечами. Совсем не хотел, когда ехал с посольством, ворошить прошлое, но оно подступило к нему помимо его воли, прошлым была в Киеве и в других русских городах каждая мелочь. Над ним нависали, давили на него, клонили его к земле горестные воспоминания, вспыхивали как наяву картины новгородского детства и юности. Вот буря на Ильмене, они со Славятой, боярским сыном, плывут в ладье на мерцающий огонёк; вот он в монастырской школе на дубовой скамье; вот дрожащими трепетными перстами открывает он тяжёлые запоры городских ворот, и вереница всадников вихрем врывается в Детинец; вот он с Роксаной скачет по ковыльной степи; вот жалкий конец самонадеянного Романа. Всё это грызло душу и не давало покоя.