– Молчи, крысик. (Он всегда ее так называл.) Да, Юрий Петрович, вы правы, я тоже Кузькин.
P.S. Кузькин – герой прекрасной повести Б. Можаева, что-то вроде Швейка на русский манер.
С «Антимиров» начался путь театра к поиску поэтических представлений, которых было довольно много. Эта линия важна, потому что есть линия лиризма и музыкальности, ритма, стиля и так далее. Как она родилась? Андрей Андреевич Вознесенский пришел на «Доброго человека…» еще в училище. Наверное, ему понравилось, и он проявил сразу сметку архитектора: «Чем я могу помочь?» – это было на ходу, его куда-то волокли корреспонденты – он тогда знаменит уже был, и он так быстро мне это сказал. И я говорю: «Ну, скажите, чтоб это сохранилось». И он сразу сказал это корреспондентам. И тогда появляться стало в прессе и закончилось Константином Симоновым в «Правде» – заметка с фотографией.
Я предложил Андрею: давай сделаем вечер стихов. Начиналось: «Театр и поэт» – сперва он читал, а потом театр играл. А потом, конечно, он ушел. И мы сделали «Антимиры», которые нас очень выручили. Мы же в это время были должны государству по тем временам огромную сумму – долги старого театра – мы играли по пятьсот спектаклей в год. А этот спектакль короткий, и мы играли его после вечернего спектакля. А по воскресеньям, иногда по субботам, мы играли четыре спектакля в день. Это ужас. Но все молодые, жить-то надо было…
Были стихи молодого Андрея очень хорошие. Там были и танцы, пантомимы много. Владимир Высоцкий играл, Смехов играл, Золотухин играл, Славина, Демидова – весь костяк. Они были молодые, озорные. Все играли, и это публике нравилось…
А я тогда носился с идеей поставить спектакль по книге Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир» давно. У меня иногда бывает какое-то упрямство: это книга, с которой ничего нельзя сделать, это какая-то шарада; как это можно сделать – совершенно непонятно. И в спектакле ничего общего с книгой-то нет. Это был спектакль чисто полемический против театрального однообразия. Тогда же были лозунги: вот вам лучший театр мира – МХАТ, вот это образец, – и вот, пожалуйста, отсюда и танцуйте все. И я решил в противовес показать всю широту театральной палитры. Почему обязательно так? Театр может быть разнообразен, поэтому там все жанры. Байки какие-то – «Ходоки к Ленину», потом просто выдуманные «Руки отцов», – я хотел показать, что театр широк, что можно все делать: театр теней, цирк, бытовые сценки – то есть все, что фантазия мне подсказывала.
В фойе висели две урны: красная и черная: «Голосуйте. Кому понравилось – „да“, кому не понравилось – „нет“». И большинство, процентов 90, было положительных, а из отрицательных сперва мы даже переписывали то, что было написано на этих билетах, потому что ругань была ужасная: «Как можно! Давно пора вас вызвать куда-то, что это такое – так показывают революцию! Когда же, наконец, власти вас?.. Что это за издевательство такое! Возмущен! Конечно „нет“ – такому искусству! Я бы и театр закрыл. Как не стыдно: где светлый образ Владимира Ильича при входе в театр. И что мы видим потом!..» – и так далее. Или там помадой губной на билете: «Мерзость!» – дама какая-то возмутилась, что это за балаган…
Каретников делал музыку, художник был Тарасов. Каштелян помогал, эстрадник. Я его привлек номера делать всякие. А потом он говорит: «А теперь вставьте меня в инсценировку… а то я в суд подам…» И я вставил. Потому что денег не было, и я вставил фамилии нескольких людей в соавторы инсценировки, чтоб заплатить им деньги. Я тогда еще не знал, что это прецедент, чтобы постоянно требовать деньги. Я говорю: «Позвольте, мы же договорились, что эту сумму жалкую, которую мы получаем за инсценировку, я вам отдам», – потому что он требовал за каждый номер деньги, которых не было в театре. Он технически помогал «Пахаря» делать, потом дрессировал «Решетки», потом чего-то показывал-показывал – упал со сцены и исчез. Но за деньгами приходил…
В 70-м или 71-м году я помогал выпустить такой же спектакль в Чехословакии, в Брно. А потом меня просили поехать поставить «Десять дней…» с кубинскими актерами в Гаване. Я дважды был на Кубе. В другой раз это был какой-то такой театральный фестиваль южноамериканских стран. Я был членом жюри. Это, наверно, лет через пять после того как театр создался, когда Рауль Кастро – брат Фиделя – был на «Десяти днях…» на Таганке и вскоре он меня пригласил членом жюри.
Инсценировку «Павших и живых» я писал с Грибановым и Дэзиком Самойловым. Материалы с ними собирал. Быстро мы написали, потому что образ у меня был: три дороги, вечный огонь. Это я придумал и Юру Васильева позвал, он мне сделал быстро конструкцию всю, и под конструкцию я уже собирал материалы.
Я поставил спектакль, и он уже был продан на весь месяц вперед. И тут нам его и закрыли. Пришлось заменять один спектакль другим, и потрясающе, что никто из зрителей не сдал билет на закрытый спектакль. Все второй раз ходили на «Антимиры», на «Доброго человека…».
Как раз когда «Павших…» закрыли, на «Десять дней…» пришел Микоян. Мы играли тогда в бывшем театре Охлопкова, теперь это Театр Маяковского (он же был Театром Революции раньше, у нас же все любят менять, чтобы ничего никто не помнил). Все меня покинули, «Павших…» закрыли, Высоцкий пришел пьяный – ужас. А эти входят, кэгэбэшники, и никого нет. И я сижу один в администраторской и мрачно соображаю: чего же мне делать. Никто не звонит – телефон умер. Тут дверь открывается и входит какой-то чмур:
– Вы кто тут?
Я пожимаю плечами, говорю:
– Что вам угодно?
– Вас спрашивают! Отвечайте, кто вы.
– Ну, Любимов, допустим.
– А, ну пойдемте с нами.
Идем. И вот он говорит:
– Приедет важный гость.
– А кто приедет?
– Посмотрите, когда приедет. Будете встречать. Если спросит, отвечайте, а так молчите. Вот где его посадить, пойдемте смотреть.
И мертвое время такое, никого нет, ни администраторов театра – никого. И они между собой:
– Ну, в партер, в первый ряд посадим.
– Не надо в первый ряд, тут артисты прыгают, могут задеть.
– Чего это у вас так? Они что, со сцены прыгают?
– Прыгают.
– Ну, а где же посадить?
– Ну, самое лучшее – пятый-шестой.
Они чего-то посмотрели-посмотрели и говорят:
– Нет, не надо. Вот в ложу посадим.
Там царская ложа посредине. Я говорю:
– Вот тут хорошо.
– Вас не спрашивают!
И вот потом я вышел его встречать, подъехала машина, вышел Микоян, я пошел за ним. Он поздоровался. Потом его повели в какую-то отдельную комнату – они уже высмотрели, открыли, уже и чай накрыли. Я иду за ним, как они сказали, они – раз – дверь захлопывают. Меня не пускают. Я иду по фойе – ухожу, они меня хватают:
– Да идите же вы туда! Позвали вас.
Я – к ложе.
– Стойте тут!
Потом:
– Идите в ложу, садитесь за ним, как спросит – отвечайте.
А спросил он меня только, когда пантомима была:
– Это кто?
Я говорю:
– Черные силы.
– А вот эти руки, огонь?
– Это революционный огонь.
– Понятно.
Потом в антракте пошли чай пить. Меня опять у дверей остановили. Он позвал. А я тогда курил. Я говорю:
– Вы не разрешите закурить?
– А зачем вам курить? Лучше пейте чай. Хотите рюмку коньяку?
– Выпью, да.
– Что с вами, что вы такой мрачный?
И вот я ему рассказал про «Павших…» И он сказал:
– А что им там не понравилось?
Я говорю:
– Ну, видимо, фамилии их смущали.
– А почему, если еврей, что тут такого?
– Ну, это я не могу вам сказать. Им не понравилось. Они, видимо, решили по фамилиям, что это все евреи. И вот тут у них что-то в голове происходит, что – я понять не могу.
– Ну как не можете? Что они вам предложили?
– Ничего, они просто закрыли. Потом предложили заменить поэтов, но перепутали, кто еврей, а кто нет.
Микоян подумал и через паузу сказал:
– А вы их спросите – разве решения двадцатого съезда отменены?
– Я, конечно, могу их спросить, если они меня спросят. Но лучше бы вы их спросили?
И вот тут он единственный раз за всю встречу посмотрел на меня внимательно.
P.S. Микоян тогда был вроде президента СССР.
Я в полном отчаянии сидел дома. Нависла угроза, что выгонят они меня.
И вдруг звонок, и больной слабый голос, а он был в театре раза два – Паустовский, – выражал всякие благожелательные мнения по поводу увиденного. Слабый голос, а мне говорили, что он болен тяжело, это было незадолго перед его смертью.
– Юрий Петрович, я слышал, что у вас неприятности большие. Вы знаете что, мне тут сказали, что, оказывается, среди моих почитателей есть Косыгин. И вы знаете, я ему позвонил, и меня соединили с ним, и я ему сказал свое мнение о вашем театре и о вас, что нельзя это делать, нельзя закрывать театр и нельзя лишать вас работы, что вы этим очень себе вредите, престижу своему. Я не знаю, что из этого выйдет, но он сказал, что будет разбираться и что он подумает о том, что я сказал, и постарается помочь. Но я дальше ничего не знаю, помогут они вам или нет. Кто их разберет.
Вот такой был разговор. А дальше, я не знаю, от кого это шло, но это как-то повернулось все. Пришел зам. завотделом культуры ЦК Куницын, который впоследствии чрезвычайно увлекся левизной, пострадал, бедный, и скорыми шагами стал уходить в диссидентство.
Это был забавный господин такой, номенклатурщик партийный, который вдруг стал прозревать и очень удивляться всему, что он стал получать от книг, от бесед с людьми совершенно иного мира, чем партократия, и прозрение этого господина было, с одной стороны, наивным, а с другой – трогательным.
Этот большой человек, бывший моряк, стал с удовольствием и с наслаждением открывать совершенно неведомый мир для себя. Наверно, у него было такое состояние, как когда я начал заниматься подводной охотой и впервые опустился под воду.